Синев прочитал и сказал язвительно:
– Слог «Собрания переводных романов». Должно быть, приказчик из Пассажа писал.
Олимпиада Алексеевна, с тем же непобедимым хладнокровием, отразила и этот удар:
– Это уж известно, что когда молодой человек читает письмо другого молодого человека, написанное к красивой женщине, то автор письма непременно оказывается либо приказчиком, либо военным писарем, либо еще того хуже.
– Получили? – улыбнулась Людмила Александровна.
– Тетушка! Вы неподражаемы.
– А ты не кусайся!
Подъехали Реде и Кларский – подчиненные Степана Ильича по банку, молодые люди, почтительные, тихие, незначащие и незаметные – в периоде делания карьеры… Не хватало лишь Ревизанова. Наконец задребезжал в передней и его звонок.
– А вот и сам великий маг Калиостро! – возгласил Синев.
IX
Сверх общего ожидания, обед прошел живо и весело. Казалось, Ревизанов чувствовал, что в доме есть враждебный ему лагерь, и, употребляя все средства, чтобы добиться от этого лагеря если не мира, то перемирия, был действительно очарователен. Сидеть ему пришлось между хозяином и Олимпиадою Алексеевною. К великому удовольствию Людмилы Александровны, к обеду приехал, давно уже не бывший у Верховских, Аркадий Николаевич Сердецкий; знаменитый литератор был гостем почетнее Ревизанова, и ему, по праву, досталось место рядом с хозяйкою. В своих серебряных кудрях вокруг далеко еще не старого лица, оживленного блестящими карими глазами, Сердецкий представлял собою фигуру внушительную и картинную.
– Ума не приложу, Аркадий Николаевич, – говорила ему Олимпиада Алексеевна, – как это мы пропустили с вами время влюбиться друг в друга?..
– Это, вероятно, оттого произошло, что я тогда слишком много писал, а вы слишком мало читали, – отшучивался литератор.
– А когда стала читать, то уже оказалась героинею не вашего романа?
– Все мы из героев вышли! – вздыхал Сердецкий. Обыкновенно очень живой и разговорчивый, сегодня за обедом он приумолк и лишь все поглядывал яркими, внимательными глазами на Ревизанова, которого – между десертом и фруктами – Синев втянул в довольно обостренный спор. Дело шло о крахе некрупного коммерсанта – клиента банка, где директорствовал Верховский. Банкротство было явно злостное. Банкрот скрылся за границу, и поймать его было мало надежды…
– Да и какая польза ловить? – заметил Ревизанов. – Истратят чуть не столько же, сколько он украл, на поимку. В конце концов – один результат: обокраденным дан приятный – да еще и приятный ли? – спектакль: «Чужое добро в прок нейдет»… Удивительно целесообразное зрелище: на скамье подсудимых, между двумя жандармами с саблями наголо, сидит нищий, сумевший сделать нищими сотню людей глупее себя… Кому тут польза?
– Что же? значит, так и не ловить господ денежных воров? – задорно отозвался Синев, – так и оставлять их? Грабьте, мол, милые люди, сколько душеньке угодно: своя рука владыка…
– Нет, отчего не ловить при случае? Ловите, – не без легкой насмешки возразил Ревизанов, – но только, прежде чем ловить вора, надо ловить похищенные им деньги. Потому что – верьте мне – вор сам по себе, без украденной им суммы, решительно никому не нужен – даже тем, кого он обездолил. Деньги – вещь деловая-с, и в денежных вопросах vendetta catalana[12 - Месть, расправа (ит.).] – вещь весьма редкая и второстепенная… Сами посудите, какая мне радость, что закон отмстит за меня и ушлет Ивана Ивановича в Сибирь, когда Иван Иванович перед этим до копейки проиграл мой капитал в Монте-Карло? Ну, Иван Иванович будет в Сибири, деньги в Монте-Карло, а я – в Москве и без денег, и без Ивана Ивановича, который, хотя и немножко – виноват, mesdames, – мазурик, но в общем милейший человек… Только и всего!
– Но как же это сделать – ловить украденные деньги? – вмешался Верховский.
– А уж это – вне моей компетенции. Это – по части Петра Дмитриевича. На то он и судебный следователь.
– Вы как будто не очень высокого мнения о нашем институте, Андрей Яковлевич? – спросил Синев.
– Сохрани Боже! Напротив, обожаю его… Помилуйте! Да не будь вашего брата на свете, никто бы и ночи одной не уснул спокойно, все бы думалось: нет ни правды, ни управы на зло в свете, – не зевай, значит, человече, а то зарежут. Ну, а когда вы, господа судейские, сошлете сотню-другую божьего народца в компанию к Макаровым телятам, – все поспокойнее. Вот, дескать, одну миллионную долю мирового зла уже искоренили… всего девятьсот девяносто девять тысяч девятьсот девяносто девять долей осталось… на приплод, вместо искорененной!
Синев закусил губу:
– Однако у вас статистика!
– Какая есть – практическая.
– Наша, научная, добрее: она не такая страшная.
– Зато и не такая точная: считает только пойманных.
– А не пойманный-то – не вор, говорит пословица, – закатился добродушным смехом Степан Ильич.
Ревизанов улыбнулся:
– Я то же думаю, потому что иначе, если рассуждать по всей строгости законов, – даже мы с вами вряд ли ходили бы на воле.
– Ну-с, это уже парадокс, – возразил Синев, – и даже нельзя сказать, чтобы особенно новый…
– Вы совершенно правы. Еще Гамлет говорил что-то в этом роде… Вот Аркадий Николаевич должен помнить.
Сердецкий, тихо беседовавший в это время с Людмилою Александровною, поднял на Ревизанова смеющиеся глаза.
– Нет, – сказал он звонким, густым голосом, – Гамлет сказал не то. Гамлет сказал, что «если бы с каждым обращаться по достоинству, то немногие избавились бы от пощечины»… Это совсем другое… А вот покойник Монахов действительно певал с эстрады:
Или нет виноватых кругом,
Или все мы кругом виноваты.
Ревизанов почуял в невинном тоне литератора скрытую насмешку.
– Это довольно зло, Аркадий Николаевич, – рассмеялся он, – и, сверх того, несправедливо. Нет, все не виноваты. А просто: есть люди, которые бьют и которых бьют, волки и овцы, преступники и жертвы…
– Вы в какой же лагерь себя зачисляете? – спросил Синев.
Ревизанов посмотрел на него с удивлением: «Вот, мол, бессмысленный вопрос!» – и даже плечами пожал.
– Что за охота быть овцою?
– Любопытный типик! – тихо заметил хозяйке Сердецкий. – Из новых… я еще не встречал таких откровенных…
– Он не противен вам? – отрывисто спросила Людмила Александровна.
– Мне? Бог с вами, душа моя! Люди давно перестали быть мне милы, противны, симпатичны, антипатичны… Для меня общество – лаборатория; новый знакомый – объект для наблюдений; новое слово – человеческий документ. И только. Затем – «не ведая ни жалости, ни гнева, спокойно зрю на правых и виновных, добру и злу внимая равнодушно»… Я, дорогая моя Людмила Александровна, в обществе держу себя – как приятель мой, зоолог Свешников, у себя на станции в Неаполе. Притащил ему рыбак какую-то слизь морскую. Меня – passez le mot[13 - Здесь: простите за выражение (фр.).] – от одного вида ее с души воротит, а Свешников прыгает от радости: всего, видите ли, два раза в девятнадцатом столетии ученые наблюдали эту пакость!.. Как-то раз приезжает он ко мне в Москве, а у меня сидит профессор Косозраков, – знаете, дрянь, доносчик, чуть ли не шпионишка. Не помню, по какому случаю он сделал мне визит. Свешников – на дыбы: можно ли знаться с подобными господами? А я ему: а неаполитанскую слизь помнишь? Она, брат, все же трижды в столетие показалась, а такие подлецы, как Косозраков, раз в три столетия родятся. Как же мне упустить случай наблюсти столь редкостный экземпляр?
X
К концу обеда у Людмилы Александровны действительно не на шутку разболелась голова. Воспользовавшись временем, пока мужчины отправились курить в кабинет Степана Ильича, она прилегла у себя в будуаре. Олимпиада Алексеевна повертелась возле нее несколько минут – и не вытерпела, убежала к мужчинам. Ревизанов решительно влюбил ее в себя, как говорится, «на старые дрожжи»… Сердецкий и Синев – некурящие – пошли по дому отыскивать хозяйку.
– Вы что же это уединились, кузина? да еще в потемках?
– Мне совсем нехорошо… от болтовни и смеха мигрень усилилась… голова – ну просто лопнуть хочет…
– Так мы не будем вам мешать; вы, может быть, уснете?
– Нет, оставайтесь, пожалуйста. Вы забываете, что я хозяйка и не имею права болеть…