– Ну, что там?
Щелкнуло еще раз.
– Что там? – повторил я.
– Стреляем, товарищ комбат. И я бью, товарищ комбат.
– Залпами?
– Да, по команде, товарищ комбат.
– А немцы?
Потянулось нестерпимо долгое молчание.
– Бегут! – выкрикнул телефонист. – Ей-богу, бегут…
Меня охватил восторг. Немцы бегут! Так вот, значит, как это совершается, вот как бегут на войне! Есть, значит, у нас сила, которая разит тело и дух, которая заставила немцев мгновенно позабыть дисциплину и гордость, позабыть, что они «высшая» раса, завоеватели мира, непобедимая армия. Эх, конницу бы сейчас! Вылететь бы на конях вдогонку и рубить, и рубить, пока не опомнились, пока бегут.
Я упивался не только победой, но и тайной победы, которая открывалась уму. Есть у нас сила! Имя ее… Нет, в тот момент я еще не умел назвать ее по имени.
Через некоторое время Донских сообщил по телефону: в первые минуты засада перебила около сотни гитлеровцев – втрое или вчетверо больше уцелело; отскочив, немцы восстановили порядок; развернулись, залегли, вступили в огневой бой.
– Хорошо. Что и требовалось доказать, – сказал я. – Поиграй с ними. Пусть потопчутся. Людей спрячь. Но гляди по сторонам.
По телефонным донесениям я следил за боем. Сначала немцы открыли ответную пальбу из автоматов, винтовок, пулеметов, затем против взвода стали действовать минометы. В этом было тогда одно из преимуществ гитлеровской армии – масса минометов. Мотопехота возила с собой минометы на грузовиках, сложенные как дрова.
Бойцы ушли в укрытия. Немецкая разведка, приблизившаяся к лесу после двухчасового обстрела, была встречена огнем. Взвод жил, взвод держал дорогу.
Я по телефону сообщил командирам рот о ходе боя и приказал немедленно довести эту информацию до бойцов, чтобы они знали, как их товарищи бьют немцев.
Командир второй роты Севрюков, неторопливый сорокалетний лейтенант, ответил:
– Бойцы уже знают, товарищ комбат.
– Откуда?
– Действует, товарищ комбат, беспроволочный солдатский телефон.
Чувствовалось: Севрюков говорит с улыбкой.
– Что за телефон?
– Прибыли, товарищ комбат, раненые. И рассказывают наперебой. Я удивляюсь, товарищ комбат…
Севрюков подумал, прежде чем высказать мысль. Я слушал его тоже с улыбкой, с интересом.
– Я удивляюсь, товарищ комбат… Люди ранены – ведь это страдание, боль, – а все веселые. Мы, говорят, им дали. И знаете? – от этого будто и боль меньше… Вот, товарищ комбат: оказывается, и раненые могут поднять дух.
– Сколько прибыло раненых?
– Четверо… они хотя и перевязаны, а все-таки надо бы им скорее на медпункт. А не отправишь: рассказывают, рассказывают, как воевали.
Радость, которая звучала в его голосе, трепетала, билась и во мне. Я положил трубку.
Встал мой начальник штаба, худощавый, быстро соображающий, немногословный Рахимов.
– Разрешите, товарищ комбат, сходить к раненым – уточнить обстановку.
– Да. Идите.
Вскоре меня вновь вызвал к телефону Донских. Он сообщил, что с флангов немецкой цепи отделились две группы человек по сорок, явно намереваясь обойти взвод, окружить. Донских говорил встревоженно. Я понимал: ему страшновато, ему хочется спросить: не пора ли отскочить? – но он – мой застенчивый, гордый Донских – все-таки не спрашивал.
– Ничего, Донских, – говорю я. – Отряди бойцов, чтобы следили. Подвернется случай, пусть полоснут огнем. Не бойся. Они сами тебя боятся.
Следующее донесение Донских было таково:
– Товарищ комбат, стреляют с трех сторон. Кричат: «Рус сдавайся!»
– А ты?
– И мы стреляем.
– Хорошо. Подержи их, Донских.
На этот раз он выговорил:
– Товарищ комбат! Могут окружить…
– Ничего, Донских. Дело к вечеру. В темноте выйдешь. Держись, дорогой.
У меня нечаянно слетело это слово. Я говорил с ним, с голубоглазым Донских, не по уставу, а по сердцу.
Вы, может быть, думаете: чего Донских волновался? Он, может быть, кажется вам немужественным, слабонервным. Но поймите же: он находился не за письменным столом, не за мирным станком, не на учебном поле. Его окружала смерть. Он слышал ее свист, он видел ее – немцы стреляли трассирующими пулями; она летела с разных сторон красными и голубыми светляками; она проносилась и проносилась рядом, чуть не задевая, и сердце трепетало вопреки разуму, вопреки воле. Он был не механизмом, не бесчувственным пнем, не слитком из железа. Он переживал первый бой – небывалый критический момент в жизни человека.
За восемь километров я ощущал его трепещущее сердце. Душевная сила, которую я, скорее по инстинкту, чем осознанно, стремился в нем поддержать, от него, офицера ближнего боя, передавалась бойцам.
И вдруг – именно вдруг, как-то совсем неожиданно – Донских взволнованно сообщил: немцы отошли. Сперва не поверилось. Но окошечко штабного блиндажа было уже темным; день кончился. Вскоре Донских подтвердил: да, постреляли, покричали и отошли, забирая под прикрытием сумерек трупы.
Это был маленький бой, но меня бил озноб счастья: хотелось смеяться, хотелось вскочить на коня и помчаться туда, к Донских, к бойцам, к нашим героям.
Ночью взвод лейтенанта Донских переменил позиции.
4. «Ты отдал Москву!»
На следующее утро опять глухо зарокотали пушки у нас за плечами, в глубине.
А перед фронтом батальона было тихо. В установленные часы Донских и Брудный докладывали: дороги пустынны. Там, далеко впереди, наблюдатели, как и вчера, с высоких деревьев высматривали немцев.