– Нет. У взвода будет другой командир! Иди один!
Командир батальона по-разному может применить власть к офицеру, не выполнившему боевого приказа: послать его снова в бой, отрешить от должности, предать суду и даже, если требуется обстановкой, расстрелять на месте. А я… Я тоже вершил суд на месте. Это был расстрел перед строем, хотя и не физический, – расстрел командира, который, забыв воинскую честь, бежал вместе с бойцами от врага. За бесчестье я карал бесчестьем.
А Брудный все еще стоял перед безмолвной шеренгой, словно не понимая, что разговор действительно кончен, что я выгнал его из батальона. Для него это была страшная минута. Он был комсомольцем; он, конечно, не раз думал о войне, о смерти; знал, что в бою, быть может, придется отдать жизнь за Родину; мечтал быть храбрым, мечтал о большом счастье победы и, наряду с этим, о наградах, о славе, о маленьком, но ему невыразимо дорогом собственном счастье.
Но пришла настоящая война, разразился настоящий бой, и он, комсомолец Брудный, лейтенант, командир взвода, бежал со своим взводом. И суд уже свершен – без прений, без голосований, не на заседании комсомольского бюро, а на поле войны – свершен единовластным военачальником, командиром батальона. И мечты перечеркнуты. Он, Брудный, спас жизнь, но жизни для него уже не было; ему брошено перед строем позорное слово «трус»; ему объявлен приговор: изгнать!
Он стоял, будто все это – что, быть может, пострашнее смерти – еще не дошло до него, будто ожидая какого-то моего последнего слова. Но я молча в упор смотрел на него. Я был в ту минуту как каменный. В душе не шевельнулась жалость. Меня поймут те, кто воевал; в такие минуты ненависть выжигает как огнем иные чувства, что ей противоречат.
Брудный понял: сказано все. У него достало силы поднести руку к козырьку:
– Есть, товарищ комбат!
Выговорив, он повернулся по-военному, через левое плечо, на каблуке. И пошел, все убыстряя шаг, будто торопясь уйти к мосту через Рузу, во мглу, где на ночь притих враг.
Кто-то отделился от черной стены взвода и побежал за Брудным. Все услышали:
– Товарищ лейтенант, я с вами…
Я узнал этот плечистый высокий силуэт с полуавтоматом на ремне, этот голос.
– Курбатов, назад!
Он остановился.
– Товарищ комбат, и мы виноваты.
– Кто позволил выбегать из строя?
– Товарищ комбат, туда нельзя одному. Там…
– Кто позволил выбегать из строя? На место! Если надо, обратись ко мне, как положено обращаться к командиру в Красной Армии.
Вернувшись в строй, Курбатов произнес:
– Товарищ комбат, разрешите обратиться.
– Не разрешаю! Здесь не митинг! Я знаю: бежали и вы вместе с командиром. Но за вас отвечает командир. Если он приказывает бежать, вы обязаны бежать! Все меня слышат? Если командир приказывает бежать, вы обязаны бежать. Отвечает он. Но когда командир приказывает «стой!», то и он сам, и каждый из вас, каждый честный солдат обязан убить того, кто побежит. Ваш командир не сумел взять вас в руки, остановить вас, перестрелять на месте тех, кто не подчинился бы ему. Он расплатился за это.
Из мглы, где скрылся Брудный, вдруг, как темный призрак, опять показался он. Вместе с вновь вспыхнувшей ненавистью я почувствовал теперь и презрение. Что он, пришел упрашивать? Струсил и тут?
– Чего тебе?
– Товарищ комбат, примите документы.
– Что у тебя?
Чуть запнувшись, Брудный ответил:
– Комсомольский билет. Командирское удостоверение, письма.
Я вызвал Бозжанова.
– Товарищ политрук, примите документы.
Брудный вытащил из-за борта шинели тонкую пачку бумаг и протянул Бозжанову.
– Аксакал, – чуть слышно шепнул мне Бозжанов.
Ничего больше он не произнес, но умолял и одним этим словом. Брудный стоял, не поднимая головы. Мне показалось: это хитрость труса. Он, наверное, на это и рассчитывал, возвращаясь: комбат вызовет политрука, политрук заступится. Подумалось: «Так ты хитришь здесь, а не с врагом? Я хотел дать тебе возможность спасти честь, но, если ты снова струсил, тогда черт с тобой, погибай без чести».
– Брудный, – сказал я, – можешь оставить документы при себе. Туда можешь не ходить. Вот тебе другая дорога.
Я указал тропинку, ведущую в тыл.
– Иди в штаб полка… Доложи, что я выгнал тебя из батальона, что предал суду… Оправдывайся там.
С едва слышным свистящим звуком, похожим на всхлипывание, Брудный глотнул воздух.
– Товарищ комбат, я… я докажу вам… Я убью… – Теперь его голос дрожал, теперь прорвалось то, что он сдерживал. – Я убью там часового… Я принесу его оружие, его документы… Я докажу вам…
Я слушал, и уходила, исчезала ненависть. Хотелось шепнуть, чтобы уловил только он: «Молодец, молодец, так и надо!» Душа дрогнула, душу пронзила любовь. Но об этом никто не узнал.
– Ступай куда хочешь! Мне ты не нужен.
– Возьмите, товарищ политрук, – произнес Брудный.
Бозжанов засветил электрический фонарик: луч скользнул по смуглому осунувшемуся лицу Брудного – глаза казались ввалившимися, скулы заострились, на них горели пятна румянца. Потом свет упал на пачку бумаг. Бозжанов взял их. Фонарик погас.
Повернувшись, Брудный быстро пошел. Я крикнул:
– Курбатов, дай лейтенанту полуавтомат!
Это единственное, что я мог для него сделать. Я отвечал за стойкость батальона, за рубеж – рубеж в душах и по берегу Рузы, – что заслонял Москву.
5. Еще один бой на дороге
Вернувшись в штабной блиндаж, я вызвал к себе Курбатова.
Он вошел хмурый. Враги гнали среди других и его, этого человека с гордой посадкой головы, красивого, сильного и, казалось бы, смелого. Почему? Почему так случилось? Это я обязан был знать.
– Рассказывай, – приказал я, – что с вами там произошло. Почему бежали?
Курбатов отвечал скупо. Во время перестрелки с залегшими немцами раздалась трескотня автоматов сзади, совсем близко. Из-за деревьев, в спину бойцам, полетели трассирующие пули. Брудный крикнул: «За мной!», и взвод с винтовками наперевес кинулся из лесу в соседнюю рощу, как это было заранее намечено. Но вдруг и оттуда, навстречу бойцам, затрещали выстрелы. Кто-то упал, кто-то закричал. Люди шарахнулись в сторону и с этой минуты уже не могли остановиться. Их все время настигали трассирующие пули; немцы, стреляя, шли следом; на военном языке это зовется «на плечах».
Я спросил:
– Сколько же их было, этих автоматчиков, которые вас гнали?