И ещё «Страшный суд» Ганса Мемлинга в немецкой монографии. Я рассматривал, рассматривал, рассматривал: голые женские и мужские тела в центральной части триптиха, фигура архангела Михаила в рыцарских доспехах, весы, с помощью которых он разделяет блаженных и проклятых.
Эта вещь повергала меня в длительное оцепенение.
Но Гранвиль был лучше всех.
Среди репродукций я выискивал сладострастные изображения голых женщин.
Больше всего возбуждала Олимпия с бархаткой на шее.
И спящая Венера Джорджоне – с пальцами в паху.
В другой раз я пришёл домой и вижу: отец сидит с парнем иконописной наружности. На нём рубашка красная опадает парусом, рукава закатаны, а руки – женские, с матросскими татуировками и браслетами кручёными. Волосы – белокурые, на плечи падают. И во всём облике есть нечто девичье и одновременно монашеское.
Это был художник моей отроческой страсти – Миша Махов, скульптор и рисовальщик. Сутулый, тонкорукий, улыбчивый. С носом Спаса, с голубыми татуировками и такими же очами – словно глядящий на меня с неосвящённой иконы.
Он был крайне застенчив, заикался. И держал себя тихо, как подмастерье – да такой подмастерье, что знает: быть ему великим мастером.
Вскоре после первого Мишиного прихода жильё наше стало наполняться его творениями – мой отец страстно увлёкся Маховым и сделался его собирателем. И Миша тоже: радостно и одержимо трансформировал двухкомнатную нашу квартиру в вертеп, где волнообразные и водорослеподобные скульптуры его сплетались, образовывали туловища зверей, тела дев, торсы героев и завитки духов. Квартира превращалась в полуизбу-полугрот, что приводило меня, любителя кустов и шалашей, в неописуемый восторг.
И сам художник тихо ликовал, часто у нас появлялся и подолгу просиживал – иногда один, а иногда с каким-нибудь приятелем. И всегда они выпивали и разговаривали о творчестве.
В жестах и фигуре Махова было что-то несовременное и очаровательное, больше всего напоминавшее ту сцену из фильма «Андрей Рублёв», где Андрей наблюдает на реке языческий праздник, и прекрасная девка, скинувшая с себя тулуп и оголившаяся, соблазняет монаха. Миша был одновременно и девкой, и Рублёвым. Говоря это, я хочу подчеркнуть сказочную удалённость Махова от окружающего его мира. Он обитал не там, не в советской Алма-Ате, а в оболочке своих девственных представлений о творчестве, красоте, миссии художника. Он мыслил ребячески и плевать хотел на то, что творилось в казахстанском изобразительном искусстве или, к слову, на Западе.
Он был не Эрнст Неизвестный, а Микеланджело местный.
Выпив, Миша спрашивал моего отца:
– А скажите, Давид Моисеевич, ведь я не хуже Иткинда?
И отец сразу соглашался, ибо ни в чём не мог отказать Мише.
В отличие от Иткинда Махов резал не маски – его предметом были куклы.
Куклы отличаются от масок тем, что они предназначены не для почитания или восхищения, а для соблазнения.
Кукол кладут с собой в постель, зацеловывают, обнимают, убаюкивают, шепчутся с ними, заслюнявливают, колотят, пачкают, покрывают ссадинами, выцарапывают им глаза, вырывают волосы, отрывают конечности, раздевают их, ищут гениталии, дают им имена, а потом их меняют, таскают с собой, забывают где-нибудь.
Куклы – это самые интимные дружки. Над живыми друзьями нельзя так измываться, как над куклами. Но куклы также – это возлюбленные, замещение возлюбленных, опаснейшая подмена, ибо если ты заигрался с куклами, то можешь потом и возлюбленную принять за куклу.
Все эти свойства истуканчиков были известны Мише и присутствовали в его куклах.
Михаил Махов обожал вырезать кукол театральных: Арлекина, Пульчинеллу, Коломбину, Фантеску, Панталоне. Резал он и Доктора, Короля Лира, Гамлета, Отелло, Офелию, Джульетту, Бобчинского, Хлестакова, Осипа.
Также Махов любил вырезать из дерева гномов, русалок, тритонов, химер, индейцев, ханов, древнерусских дружинников, кентавров, князя Игоря, Ярославну, Али-Бабу, Бабу-ягу, Ваньку-встаньку, Ивана-царевича, Марью-красу – долгую-косу, носорога, навеянного гравюрой Дюрера, Пиноккио, карликов, ковбоев, викингов.
Иногда он совмещал в одной кукле черты разных персонажей.
Лики наплывали на личины, гримасы множились.
Фигуры налезали друг на друга.
Он не только резал по дереву, но и рисовал цветными карандашами и шариковой ручкой, чеканил, писал картины темперой. Темы были литературными, театральными. Или сугубо личными.
По всем склонностям – интеллектуально, чувственно, со своей тягой к богемности и желанием иметь мецената или патрона – Махов был несвоевременным отголоском эпохи модерн. Он считал Бердслея своим предшественником, сравнивал себя с Врубелем. Ранние работы Клее он предпочитал позднейшим.