Ася позвонила, и он открыл – красивый, моложавый, стройный, с волнистыми седыми волосами и яркими глазами.
Одет он был тщательно – галстук, голубая сорочка и пиджак, а на ногах – какие-то изящные домашние туфли, отнюдь не шлёпанцы.
Комната, в которой мы оказались, источала дух благородного аскетизма. Горела люстра.
На красивом столике стояло небольшое, но изысканное угощение.
Вспоминаю блюдо с холодными закусками, вспоминаю тарелку с эклерами.
Павел Яковлевич был сдержан, приветлив.
Ася играла роль приближённого человека, но без малейшей вульгарности.
Зальцман оказался очень умелым, тонким собеседником.
Завязался разговор о поэзии.
Я страшно смущался, потел и помалкивал. Мычал что-то абсолютно невразумительное.
Лариса сидела с бокалом в руке, слушала.
Говорили только Зальцман и Ася.
Вино было выпито, на столике возникла бутылка коньяка.
Ася цитировала что-то из раннего Заболоцкого.
Зальцман в ответ прочитал стихотворение Вагинова.
Ася поставила музыку – Вивальди.
Помню ещё, что Павел Яковлевич вспомнил в разговоре высказывание Т.С. Элиота: мол, было бы очень скучно беседовать с кем-то, кто любит всю поэзию без разбора и исключения.
Речь зашла о личных предпочтениях.
Ася сказала: Клюев, не Есенин.
Вечер выдался приятный, хотя и несколько натянутый, несмотря на выпитое. Я просто не мог не волноваться в присутствии ученика Филонова.
А потом случилось нечто невероятное.
Я не знаю, как это произошло, не помню…
Лариса оказалась сидящей в кресле с совершенно голыми ногами – с этими своими мускулистыми ляжками, коленями, икрами.
И главное: с выставленными на всеобщее обозрение обнажёнными боттичеллиевскими ступнями!
Как это случилось и почему?
Ведь стояла зима, все мы были в чулках, носках, штанах, даже в обуви. Зальцман оказался настолько вежлив, что, вопреки всем советским обычаям, запретил нам снимать сапоги и ботинки.
Как же Лариса вдруг – да босиком?
Для чего она разулась?
Под влиянием выпитого?
Или ради провокации?
Или же её, вакханку, охватил внезапно экстаз?
Я не знаю.
Лариса была существом непредсказуемым.
Что бы там ни было, а мизансцена мгновенно изменилась.
Ася взглянула, побледнела – и ссутулилась. Но это было бы полбеды.
Главное, ушёл в себя Зальцман – резко и невозвратимо.
Он отрешился – как святой или мудрец.
Или спрятался в себя, как улитка.
Он не смотрел уже ни на что, ни на кого. Ни на Асю, ни на меня, ни на столь притягательные, адские, невинные, разнузданные лядвии и лапы Ларисы.
Через минуту он встал и исчез.
С беседой – и со всем вечером – было покончено.
Ася подала мне знак: смываться!
Делить веселье все готовы: никто не хочет грусть делить.
К сожалению, это была моя первая и последняя встреча с замечательным алма-атинским художником.
Позже Ася объяснила мне, из-за чего произошло фиаско.
По её словам, Зальцман не переносил вида голых нижних конечностей – ни мужских, ни женских. Не переносил вида нагих ступней.
Они оскорбляли его эстетическое чувство – так объяснила Ася.
Я принял её объяснение без лишних слов.
Мне это уже было по фигу.
Я всё больше и больше отдалялся от творчества Павла Зальцмана – в сторону более фундаментальных и опасных художественных опытов.