– Ну что за глупости. Валяй, и кончено.
В это время задул норд-ост, и Лука Евсеевич вышел выплакать свое горе буре. Кому же, как не ей? Дочь уедет, и он – один. А жизнь его разве не буря? Три года томления над угасающей женой; семь лет ждать дочери и потом, когда мелькнуло счастие, сознаться, что ей «не пара», не место ей на маяке. Тяжелое страдание. Он возроптал:
– За что же, Господи, за что же? Не надо, не надо, не надо… Нельзя томить чужую жизнь.
Через два дня Фейзулин сбегал за перевал, достал лошадей и отвез Олю на пароход. Воротился пасмурный и мрачный. Лука Евсеевич стоял у маяка и жадно вглядывался в дымок на горизонте. Он был чуть-чуть виден. То был пароход, и на этом пароходе уезжала Оля.
Лука Евсеевич не плакал. Он только чувствовал, что она покинула их навсегда. Рядом с ним стоял Фейзулин и тоже смотрел в море на дымок.
Лука Евсеевич вдруг обернулся к нему.
– Фейзулин, а? Уехала?
– Уехала, ваше б-родие.
– И тебе жалко?
– Жалко, ваше б-родие.
– А вернется к нам сюда? Поддержит нас, стариков, скажет нам словцо перед смертью нашей? Или все это пропадет даром?
– Не знаю, ваше б-родие.
– Не знаю, брат, и я… Поди-ка достань водки…. с горя… Авось легче станет…
Текст печатается по изданию: газета «Новое время», 1887, 1 августа, № 4102; подпись: Ал. Ч.
Ночной трезвон
Ночь под Рождество. Все церковные службы давно уже окончились и все уже спят. На соборной колокольне давно уже пробило полночь, но с колоколен всех семи церквей города несется беспрерывный и в то же время беспорядочный трезвон. Присяжные пономари давно уже устали, и их заменили добровольцы. Одни звонят, другие ждут очереди, чтобы сменить их.
Лица их угрюмы, взоры тоскливы; они занесены снегом и даже страшны при тусклом свете восковой свечи, пламя которой борется с ветром, пробивающимся в щели фонаря. Свеча то замирает, то вспыхивает вновь. А угрюмые люди звонят и звонят без устали, несмотря на глубокую ночь.
Звон несется во мгле ночи и замирает.
Здесь, на самой колокольне, от него дрожат стены и пол, а там, за пределами ее, он слабеет и затихает в борьбе с ветром.
Это не тот радостный звон, который весело возвещает миру рождение Спасителя и зовет к заутрене. Нет, это звон, терзающий душу, вызывающий глухую тоску и заставляющий тех, кто слышит его, страдать.
Третий день уже бушует беспросветная и беспрерывная вьюга. Снег сверху, снизу и с боков вьется в бессильной, демонической борьбе с какой-то стихийной мощной силой и несет с собою ужас. Еще два-три таких ужасных дня, и весь приморский большой город будет до крыш занесен снегом и потонет в сугробах. Второй день не открывается ни одна лавка и сыты только те обыватели, у которых дома, до вьюги, были запасы. Второй день выходят на улицу только одни смельчаки, но и те, убедившись в бесплодности борьбы с вьюгой, спешат поскорее назад.
Маленькие избушки и землянки, разбросанные по берегу моря, давно уже показывают почти только одни трубы. Их дворики занесены и утонули в сугробах. Коровы в хлевах стоят без корма и воды, собаки попрятались. Сторожей давно уже нет на их обычных местах. Сторожить нечего и не от кого. Из редкой трубы ветер выхватывал и разносил охапки дыма.
Можно было подумать, что в этих бедных лачугах все уже вымерло, закоченело под сугробами снега. Но это было бы ошибкой. Тут-то именно и проявлялась жизнь и самая могучая деятельность. Отсюда, из-под этих сугробов выходили и отчаянно боролись с непогодой те угрюмые люди, которые звонили на колокольнях ночью. Тут стонали и молились женщины и плакали дети. Никто здесь не спал.
Можно ли было сомкнуть им в эту ночь глаза хоть на одну секунду; можно ли было даже подумать о сне, когда сорок два человека их отцов, братьев и мужей, сорок два рыбака погибают там, далеко верст за тридцать в открытом море на льду?…
Для них-то и раздавался ночной трезвон во всех церквах города. Море обширно, ледяная равнина кажется беспредельной. Но вьюга там вертит и неистовствует на просторе во сто раз сильнее, чем на суше. Там теперь нет дорог. Рыбаки, захваченные бурей, не знают теперь, где перед, где зад, и несомненно блуждают. Для них не существует ни маяков, ни огней. До них могут долетать одни только звуки колоколов, если только этих звуков не заглушит буря…
Для них-то и звонят… Сначала звонил церковный клир, затем, когда он устал, звонили солдаты из бригады, наконец, стали звонить братья и сестры и отцы этих оторванных от жилья рыбаков.
* * *
На телеграфной станции города ночной дежурный телеграфист не решается сомкнуть глаз, несмотря на то, что обыкновенно в ночное время станция эта не работает зимою, когда нет навигации. Он борется с дремотой и, чтобы не заснуть, сидит в неудобной позе у аппарата и пьет маленькими глотками давно остывший чай.
У печи аппаратной комнаты на полу лежит, укрывшись тулупом, рассыльный Никита Чмарь. Он тоже не может заснуть глядит уныло на лампадку перед образом. Лампадка эта – единственный огонек в комнате. Он смотрит на образ тоскливо, с отчаянием.
– А что, звонят еще? Прислушайтесь, Иван Михайлович, – просит он телеграфиста.
Телеграфист напрягает слух. В окна стучит метель и воет вьюга. Со двора несутся какие-то беспорядочные звуки, нагоняющие тоску. Среди этих звуков доносятся иногда отрывки равномерных ударов трезвона.
– Звонят, – уныло отвечает телеграфист.
Никита крестится под тулупом и вперяет в лампадку взоры еще тоскливее. В них – еще более молитвы, чем было прежде.
Проходит полчаса. Буря без устали воет за окнами. Слышно, как она гудит, как в эоловой арфе, среди проволок, протянутых от окна к первому телеграфному столбу.
Никита садится на полу, надвигает на плечи полушубок и начинает просить телеграфиста:
– А ну, Иван Михайлович, ударьте еще раз депешу в Ейск. Может быть, там уже получилась весть?..
– Не думаю, – отвечает телеграфист. – Если бы там увидели их на море, так сами же поспешили бы дать сюда телеграмму… Ежели оттуда молчат, значит, ничего не видно.
– Голубчик, Иван Михайлович, – уже слезно начинает просить Никита. – А ну попробуйте… Может на наше счастье и будет что-нибудь.
Телеграфист неохотно кладет руку на ключ аппарата и выбивает призывный звук. Он наперед знает, что ответ получится отрицательный, но ему и самому надоело молча бездействовать. При этом и Никита так жалобно смотрит в глаза.
– Трам-тра-ра-трам-тра-ра-тук-тук… – раздается в тиши.
– Ну, что? – торопит Никита.
– Пока еще ничего. Это я вызываю.
– Трам-тра-ра-тук-тук…
Телеграфист снимает руку с ключа. Ответа долго нет никакого. Никита стоит, как вкопанный, и дрожит от ожидания. Наконец, раздается робкое:
– Тук-тук-тра-ра-ра-тук…
Иван Михайлович быстро кладет снова руку на ключ и несколько секунд стучит. Ему отвечают. Он снова стучит; ему снова отвечают.
– Нет, – говорит он грустно Никите. – Известий нет никаких и на море пока ничего не видать. Там тоже звонят целую ночь и тоже дежурят.
Никита опускает голову. Ему хочется еще попросить телеграфиста, но он не решается утруждать. Он опять ложится у печи и опять накрывается тулупом.
Через полчаса он вздыхает и робко спрашивает:
– А что, Иван Михайлович, звонят еще?