Насупилась Анечка, молчит, а потом вдруг:
– Ты сама говорила, что трава есть обманная.
– Так то другое. Это прозвание у ей такое. Так ее Бог наделил.
– А бога-то, бабусь, нет. Его придумали, чтоб дурить трудовой народ.
– Ишь чему в школе вас учат. А гвозди лбом забивать там не учат? Или решетом воду черпать?.. Бесовство!
Много забот у бабушки Акулины. В уезде ее знают. В Подымалове больничка своя с фельдшером и врачом, а все одно едут за Акулиной. И в городе ее охотно привечали. А она зимой ездить по гостям любила. Но за всеми каждодневными хлопотами помнила Акулина и тяготилась тем, что четверых девок без мужа сумела вырастить, а справно с семьей живет только старшая, Фроська. Любашке замуж пора – двадцать лет, и жениха ведь нашла, так нет, уперлась: «Пока не выучусь на портниху…» Днем уборщицей в пароходстве работает, вечером на курсы идет этакой городской барышней. Дашка на что добрая девка, и то характер стал портиться. Переспевает. И ведь до чего сноровиста, похватиста, а дураки холоповские ославили, оговорили, будто она с солдатами путалась…
В апреле лишь пообсохла, окрепла дорога, отправили в город Михеича. Ждали к обеду. Хоть из серой муки, но пирогов напекли, разной всячины настряпали. Беспокоиться начали. Вдруг увидели во дворе Михеича. К нему:
– Что случилось?! Где лошадь? Где мастеровой Шапкин?
– Лошадь пасется, устала старушка… А Тимофей – слесарь этот иль кто он там – в кузне возится. Сам настоял, чтоб ссадил.
Вскоре дымок черный угольный над кузней вознесся и стукоток звонкий поплыл по округе.
Только на четвертый день он пообедал вместе со всеми и объявил, что ему завтра с утра в городе нужно быть. Послали тут же Анечку за стариком Михеичем. А пока суд да дело, взялся он ходики чинить, да что-то у него не заладилось. В доме Евдокия только на кухне возилась. Он зашел в просторную кухню, постоял у порога, оглядывая, как и что тут приспособлено, и говорит:
– Придется еще раз приехать, часы починить.
– Да стоит ли из-за одних часов приезжать? – спрашивает с умыслом Евдокия. А сама же и застыдилась, как девка молоденькая.
– Так я не только из-за часов, – отвечает Шапкин с улыбкой и без смущения. Но то, что хотелось сказать, не выговаривается.
– Понятно, из-за оплаты, – подзадоривает его Евдокия, а у самой грудь ходуном ходит, щеки пылают.
– Нет, для вас я бесплатно готов. Так позволите приехать?..
Евдокия задом, задом – и в дверь. Чесанула под бугор в низинку у пруда! Села, уткнулась в подол и давай реветь. Даша за ней следом прибежала, стала успокаивать, а она – еще пуще, твердит свое:
– Не приедет он больше, не приедет…
Тимофей Шапкин чемоданчик деревянный с инструментом у передней грядушки пристроил, всем покивал на прощанье и, прежде чем в тарантас старый рядом с Михеичем усесться, говорит:
– У колеса правого обод лопнул, ошиновать надо бы.
– Надо, надо, да вишь, – ответил старик и руки дрожащие вперед вытянул, – восьмой десяток, чать, не шутка. А на мне пчельня, лошади, плотницкая и столярная работа. Бабы все работящие, тут нечего сказать, но как топор или молоток возьмут в руки, так прямо плакать хочется, на них глядючи. Ты бы хоть приглядел какую из них. А что?.. Евдоха – баба с норовом, скрывать не стану, зато мастерица что солить, что самогон изготовить. А уж пироги или щи у нее!.. Из себя хоть куда, грудь колом стоит, хлеще, чем у иной молодой девки. К ней же подходить страшно, горит вся, пылает.
Шапкин аж кхекнул, спрыгнул на землю, чтоб сбить дуроломный жаркий наплыв, пошел рядом с тарантасом, тем паче дорога шла на подъем. А старик продолжал растолковывать ему, где упала огорожа, почему прорвало запруду… Михеич пережил своего первого хозяина Павла Малявина и второго – Георгия, которого знал с малолетства, как знали всех Малявиных его отец и дед, выросшие в родовом поместье Криница, что находилось в сорока верстах от древнего города Чернигова. Михеича приставили к Гере вроде бы дядькой, но наемным работником, за плату. Всего года два Михеич жил отдельно от Малявина, когда женился на городской девке с мануфактурной фабрики. Она оказалась такой распустехой, что и под старость, вспомнив ее, Михеич ругался, плевался и хватался за кнут, если тот лежал под рукой.
А Тимофей Шапкин давно не слушал его, думал свое: как бы можно отладить на хуторе жизнь… Но тут же одергивал себя, говорил: «Что, Тимоша, в примаки захотел? Вечным зятьком?.. С другой стороны, без своего угла, с сыном… А Евдокия хороша… И покраснела-то!» Он привычно подправил усы и хохотнул негромко, решив вдруг для себя: «А что, хуже не будет. Столкуемся, не по шестнадцать годочков обоим».
На четвертом году после смерти Георгия Павловича, в канун Троицы-хороводницы, Евдокия Малявина и Тимофей Шапкин отправились регистрировать брак свой по-новому, по-советски. На охромевшей кобыле Евдокия ехать наотрез отказалась, пошли пешком в Авдон.
Сельсовет помещался в пятистенке бывшего прасола Кудимова. Он поставил этот вместительный просторный дом, крытый железом, года за два до революции. Вскоре после новоселья старик Кудимов, обязанный чем-то Малявину, уговорил того зайти в гости. Было это, Евдокия вспомнила, также весной, только пораньше, после Пасхи, в Светлую седмицу. Этот прасол, разбогатевший на военных поставках, по разговору, по обхождению слыл человеком умным, рачительным. Дом обставил по-крестьянски просто, без затей. Лишь в кабинете хозяина стояли мягкие стулья с гнутыми спинками, диван и большущий письменный стол. Его Евдокия сразу узнала, когда вошли внутрь. Стол этот, похоже, не смогли унести. А может, из-за него сломали перегородку… Или хотели устроить зал для собраний – она этого не знала и знать не хотела, ее поразили загаженность, неуют в доме, лишившемся хозяина.
За столом сидел председатель по кличке Жук, покуривая толстую махорочную закрутку. Он, как и многие в Авдоне, носил фамилию прежнего владельца деревни Зубарева, но из-за кожанки и хромовых сапог, выданных при назначении на должность, получил прозвище Жук.
Он сидел хмурый, злой, потому что накануне выпивал на крестинах, не проспался, не похмелился, поэтому стал придираться, выпытывать и всем видом показывать, что может не зарегистрировать их брак. Спросил Тимофея:
– Оголодал, что ли, в городе?.. На жирное хлебово потянуло?
Тимофей Шапкин отмолчался, это подзадорило Жука. Он швырнул документы пожилой женщине, служившей раньше школьной учительницей: «Хрен с ними. Запиши». Она записала их фамилии в потрепанную амбарную книгу и фамилии свидетелей, угрюмо сопевших сзади. Жук лихо шлепнул печати, расписался. Подавая свидетельство на тонкой серой бумажке, буркнул:
– Поздравляю! – И тут же хохотнул, сказал громко: – Можете ее… на законном основании.
Выждал, оглядывая всех вопрошающе: где же угощение ваше? Он с утра самого ждал этой минуты и предвкушал первые полстакана. Но Евдокия, растерявшись от неуюта, затрапезности самого председателя, забыла выставить бутылку с закуской, как наставляли ее люди знающие.
Шапкин набычился, шагнул вперед.
– Ты бы хоть девок постеснялся…
– Это где ж тут девки? Дашка, что ль? Которая со взводом солдат переспала?
Дарья метнулась в дверь. За ней пошли остальные. Двоюродный брат Ваня, младший сын Семена Петровича, дернул Тимофея за пиджак:
– Не вяжись, Тимоха. Пойдем, пойдем…
Тимофей сдержался, кинул фуражку на голову, кивком попрощался с женщиной, оформлявшей документы.
Евдокия стояла на крыльце, прикусив губу, она чуть не плакала от злости.
Когда впервые шла под венец, не было радости, потому что сорокалетний Георгий Малявин казался очень старым, чужим. Зато тогда была торжественность, благолепие и страх оттого, что сам Господь Бог в лице изможденного сутуловатого священника ждет ответа, поэтому едва смогла выдохнуть: «Да, согласна». Не девчонка теперь, тридцать лет, и хотела поскромнее, попроще, но чтоб так вот поздравлял пьяница Жук, лодырь из лодырей, как все зубаревские, она не могла представить и в дурном сне.
– Уж лучше без печатей ихних гадючьих!
– Дали холуям власть, насосутся ноне всласть, – продекламировал Ваня Шапкин.
Все рассмеялись. Кто-то громко повторил прибаутку, и это, конечно же, слышал председатель Жук. Через несколько лет он припомнит и эти слова, и что не уважили, не поднесли, к празднику не пригласили, как это делали другие. Не позвали его – Володьку Зубарева, первейшего ныне человека в Авдоне!
Шапкин вспомнил, что собирался переписать Аню на свою фамилию. Вытащил из кармана метрику, но Евдокия потянула с крыльца: «Нет, не сейчас. Погоди. А то дело до драки дойдет».
Так и осталась Анна Малявиной. Позже, в середине тридцатых годов, ей очень захочется сменить фамилию. А в сороковом она сменит, но ненадолго. И потом, уже независимо от желания и хотения, будет носить ее до самой смерти…
Молодожены недолго грустили. Уже пахло на всю округу свежим хлебом, жареным мясом. Уже сливали в четверти отстоявшуюся медовуху, благо, что мед свой, не заемный. Из погреба таскали ведрами соленья. Разливали по бутылкам сизоватый самогон крепости отменной. Тут же, протерев бутылки фартуком, выставляли их на стол из свежеоструганных липовых досок. Стол и скамейки сколотил Тимофей Шапкин. И даже навес небольшой соорудил на случай дождя. Но не будет дождя. Небо июньское чистое, высокущее. И всего вдоволь, с запасом, и кажется, никогда не переведется изобилие на этом ограбленном, но еще крепком и обстоятельном хуторе…
Глава 7
Алый мак
Тимофею Изотиковичу в тот год исполнялось восемьдесят, но по делам своим он был еще молодцом и ни разу не отказался от ремонта механизмов в санатории, на станции или в лесхозе, где его знали как мастера полста лет. Приглашали в последние годы нечасто, потому что у штатных работников это задевало самолюбие.
Каждый раз, пока он одевался, укладывал инструмент, Евдокия Матвеевна успевала собрать тормозок немудреный, пусть ехал ненадолго, ритуал этот соблюдался неукоснительно. Меньше всего ему платили в санатории, где он проработал не один десяток лет, но каждый раз кормили хорошим обедом в специально отведенном кабинете для главного врача санатория и заезжих чиновников. Встречал его в такие авральные дни заместитель, не гнушался, находил время поговорить, справиться о здоровье Евдокии Матвеевны, сразу располагал уважительным отношением, что с годами все больше и больше ценил в людях Тимофей Шапкин. Его вели в кумысолечебницу или терапевтический блок, заглядывали в глаза и, не скрывая тревоги, спрашивали:
– Как, Тимофей Изотикович, до среды справитесь? А то, понимаете ж!..