Оценить:
 Рейтинг: 4.67

Волхонская барышня

Год написания книги
1883
<< 1 ... 13 14 15 16 17 18 19 20 21 ... 28 >>
На страницу:
17 из 28
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

И он прикоснулся к клавишам. Рояль запела. Грациозные звуки с веселой безмятежностью обступили Варю. Она разбирала среди них что-то знакомое, где-то слышанное, но это знакомое струилось едва заметно и, сливаясь с новыми звуками, являлось в каком-то ясном и свежем сочетании. Воображению Вари представлялась березовая роща, насквозь пронизанная солнечным блеском, веселое мелькание душистых листьев, соловьиная песня, замирающая в отдалении, яркая зелень луга… Но вдруг какая-то тень смутно нависла над пейзажем. «Облако?» – подумала Варя и отчетливо увидала, как потускнели стволы берез и исчез глянец с клейких листочков… Соловей замолк… Она вслушалась. Светлые звуки стихали, отступали куда-то, погасали с робкой торопливостью. И внезапно в какой-то смутной дали возник невыразимо печальный и долгий стон. С каждой минутой он приближался, однообразно повышаясь, и властительно вытеснял идиллию. Неспешная вереница грациозных ноток беспорядочным узором вилась около него и в смущении разбредалась. И с каждой минутой этот скорбный звук все более и более пробуждал в Варе какие-то глубокие воспоминания. «Да что же это?» – думала она в тоскливом недоумении. Вдруг мотив зазвучал сильно и уныло. У Вари как-то радостно упало сердце: она угадала его. «Как это хорошо!» – прошептала она и смахнула слезы.

– Ты была на Волге? – говорил Облепищев. – День жаркий и душный. Раскаленный воздух неподвижен. Река в невозмутимом покое уходит вдаль. Песчаные отмели ярко желтеют, на них рядами сидят птицы. Там и сям белеют паруса, поникшие в сонном изнеможении… Все тихо. И вдруг в знойный воздух тоскливо врезается песня:

Эх, дубинушка, ухнем…
Эх, зеленая, сама пойдет!.. —

и унылое настроение охватывает тебя, и тупою болью ты смотришь на эту знойную даль, на Волгу, на поникшие паруса… И кажется тебе, что и барки эти, сонная Волга, и пустынные берега, изнизанные птицами, и вон тот курган, что, вероятно, помнит Стеньку Разина, а теперь навис над рекою в мрачной задумчивости, – все разделяет твое уныние и твою медленную боль… А песня стонет и тянется, и бесконечно надрывает твою душу.

И он снова заиграл. Однообразный стон «Дубинушки» медлительно замирал под его пальцами, уступая место звукам сильным и широким. И Варю заполонили эти звуки какой-то величавой и строгой серьезностью. Правда, тоска сказывалась и в них, но уже не казалась Варе подавленным стенанием, как в «Дубинушке», – она походила на призыв и гудела точно набатный колокол… Варя знала, что это был напев какой-нибудь старинной песни, но какой именно – не помнила. И она вопросительно посмотрела на графа.

– Разбойничья песня, – сказал он и, не отрываясь от рояли, проговорил внушительным речитативом:

Как на славных на степях было саратовских,
Что пониже было города Саратова,
А повыше было города Камышина,
Собрались казаки-други во единый круг,
Как донские, гребенские и яицкие…

Но тут характер музыки снова изменился. Протяжный напев стал прерываться. Там и сям среди него подымались какие-то гордые звуки и, утихая, уступая дорогу могучему напеву, опять возникали. И с каждым таким возникновением неслышно, но неотступно образовывался новый мотив. Он ширился, развивался, ускорял темп, как будто торопил медленную песню, захватывал ее с собой, шел с нею рядом… И вдруг раздался громко и торжественно. Варя даже вздрогнула от неожиданности: это была марсельеза. И снова она вспомнила картину Доре. Но теперь среди восторженной толпы шла и потрясала знаменем гневная Женни. И все существо Вари переполнилось любовью к этой таинственной женщине.

Но победоносная музыка прекратилась скоро и внезапно. Лицо графа явило вид неизъяснимого волнения. Инструмент зарыдал под нервным прикосновением его рук… И надрывающий напев русской свадебной песни, причудливо переплетаясь с мотивами известного трио из «Жизни за царя», – больно и настойчиво защипал сврдце Вари. Затем пронесся какой-то смутный гул, подобный отдаленному шуму волн и напомнивший Варе одно место из бетховенского «Эгмонта»; потом раздался резкий и сильный металлический удар… и все смолкло. Но граф не покидал клавиатуры; с лицом, белым как мрамор, и с недоброй усмешкой на губах он стремительно опустил руки на клавиши и, подражая приемам тапера, заиграл с преувеличенной, с нервической быстротою. Торопливый темп опереточного вальсика нахально закрутился в воздухе. Иногда грозный гул, подобный отдаленному волнению бесчисленной толпы, пытался бороться с этим темпом, пытался потопить пошленькие его звуки в своем внушительном рокоте… Но вальсик вырывался как исступленный, дерзко и нагло заглушал этот рокот своей подленькой игривостью, и мало-помалу рокот утихал, дробился, поспешал с неуклюжей готовностью за расторопными звуками вальсика… И в конце концов все превратилось в какой-то шумный и приторный хаос, целиком преобразивший вечеринку Марцинкевича.

Наконец Облепищев оторвался от рояли и закрыл лицо руками. «Жизнь Женни», – пролепетал он в волнении. Варя, вся в слезах, вся потрясенная какой-то жгучей жалостью, гладила его голову, называла его ласковыми именами, участливо сжимала ему руки… О, чего бы она не отдала, чтобы все вокруг нее были веселы и счастливы и чтобы никто не извлекал из рояли таких надрывающих звуков.

– А как тебе нравится эпилог, моя прелесть? – сквозь слезы произнес граф, с любопытством взглядывая на Варю. – Не правда ли, это очень удачно?.. Это, если хочешь – философия пьесы. Когда я играл ее N. (он назвал музыкальную знаменитость), N. сказал мне: «Да это пир во время чумы, мой милый гном…» Не знаю почему, он всегда зовет меня «гномом». Разве я похож на гнома, моя дорогая? – И он кокетливо улыбнулся со слезами на главах.

Варя ничего не сказала. Она провела рукою по лицу и в тихой задумчивости вышла из комнаты. В голове ее роились великодушные мечтания.

XIII

Долгих усилий стоило Илье Петровичу разыскать земского Гиппократа. А когда он наконец нашел его и с обычной своей горячностью напустился, упрекая его в бездействии, Гиппократ только руками развел.

– Батюшка мой, да вы с луны? – флегматично вымолвил он, отрываясь на минуту от ящика, в который упаковывал медикаменты.

– Я не с луны – я из деревни, где люди дохнут без всякой помощи, – отрезал Тутолмин.

– А где они не дохнут, позвольте вас спросить? – язвительно осведомился медик и, не получив ответа, продолжал: – Я, батенька, десятый день из тележки не выхожу. А участочек у меня: сорок верст так да сто сорок эдак – итого пять тысяч шестьсот квадратных!.. А голова у меня одна и рук только две; вот оно какое дело, горячий вы человек.

– Но у вас фельдшера…

– Есть-с. Есть, любезнейший вы мой; три фершела есть – не фельдшера, а именно фершела – один при больничке гангрену разводит, другой пьет запоем, а третий – у третьего, голубь вы мой, тифозная горячка третий день, и будет ли он жив – ведомо господу. Я же, извините вы меня великодушно, две ночи не спал да два дня не жрал.

Тутолмин стих и во всю дорогу обращался к доктору с глубокой почтительностью. Его как бы подавляла эта непосильная преданность своему делу, обнаруженная флегматичным и сереньким человеком.

– Но что же делает земство? – любопытствовал Илья Петрович. – Отчего мало докторов, почему нет медикаментов?

– Денег нету-с. Оттого и докторов нет, что денег нету. Народ мы дорогой, жалованье нам немаленькое, а обкладать-то уж нечего: земли обложены, леса обложены, купчина защищен нормой, а доколе норма оставляет его на произвол судеб, и купчина обложен…

– Но бюджет, кажется, очень велик.

– Это вы, батенька, справедливо сказали: бюджет велик. Но вы знаете, скрлько одних канцелярий на шее этого аппетитного бюджета? Изрядно, голубь вы мой. – И доктор начал откладывать пальцы: – Управская – раз, съезд мировых судей – два, крестьянского присутствия – три, воинского присутствия – четыре, училищного совета – пять…

– Но ведь это можно бы изменить, сократить…

– Эге, вы вона куда! Вы зачем же, любезнейший, в теорию-то улепетываете? Вы не улепетывайте, а держитесь на почве. Почва же такова: обязательных расходов сорок два процента – понимаете ли: о-бя-затель-ных! – администрация и канцелярии («Приидите и володейте нами», – в скобках пошутил он) двадцать два процента; ремонт зданий, страховка и расширение оных – шесть процентов…

И Тутолмин ясно увидел, что если «не улепетнуть в теорию», то и земство не виновато.

– Но тогда уж возвысить бюджет приходится, – нерешительно сказал он.

– Тэ, тэ, тэ!.. Это, другими словами, налоги возвысить? Превосходно-с. В высшей даже степени превосходно и просто. У меня и то есть один благоприятель, – великолепно он так называемый вопрос народного образования разрешает: собрать, говорит, по рублю с души единовременно – и гуляй душа!.. Батюшка вы мой, в том-то и штука, что повышай не повышай – толку не будет. Только счетоводство одно будет… Недоимка одна сугубая…

– Но в таком случае как же вы хотите обойтись без теории, – заволновался Илья Петрович, – вспомните «народоправства» Костомарова… в Новегороде, например…

– А, это другое дело! – с протодушным лукавством произнес доктор. – Поговорить мы можем. Поговорить мы всегда с особым удовольствием… Ну что, что там у Костомарова?.. Я, признаться вам, батенька, не токмо так называемых «книг светских», «Врача» уже третий месяц в глаза не вижу. А что касается ученых каких-нибудь сочинений, то перед богом вам клянусь – не виновен с самой академии.

И точно, «теоретический» разговор, который затеял было Илья Петрович, погас чрезвычайно быстро.

– Вы лучше расскажите, какова барышня у вас в Волхонке? – вымолвил доктор, преодолевая зевоту. – Говорят, чистейший маньифик. Вот бы, канальство, посвататься!.. Я, батенька, выискиваю-таки бабенку. Скучно, знаете. Дела – гибель, а приедешь домой, и позабавиться нечем. То ли дело мальчуганчика бы эдакого завесть или девчурку…

Тутолмина покоробило: он не ожидал таких признаний от добросовестного земского работника. Отсутствие «принципов» в этом работнике смертельно оскорбило его. «Затирает! – подумал он с горечью и невольно сравнил Гиппократа с Захаром Иванычем. – И буржуя моего затрет, – мысленно продолжал он, – и выищет он себе манерную самку, и наплодит с ней краснощеких ребятишек… Эх, болото, болото!» Но когда показалась Волхонка и засинело волхонское озеро, мысли Ильи Петровича изменили грустное свое настроение. Он подумал о Варе: «Эта не самка! – чуть не произнес он вслух, внезапно охваченный чувством какого-то горделивого довольства, – мы не изобразим с ней мещанского счастья…»

Однако же в деревне Тутолмину снова пришлось изменить свое мнение о Гиппократе. Этот «пошловатый» человек (как об нем было уже подумал Илья Петрович) с такой внимательностью осматривал больных, так безбоязненно обращался среди вони и грязи, до того ясно и быстро устанавливал дружественные отношения с крестьянами, что Тутолмин опять почувствовал к нему глубокое уважение. Это уважение еще усилилось, когда Гиппократ наотрез отказался заехать в усадьбу и настойчиво заспешил в ближнюю деревню, где свирепствовал дифтерит. Илья Петрович только в недоумении посмотрел на него: он никак не мог помирить такое самоотвержение с отсутствием «принципов». «Может, скрывается?» – предполагал он, задумчиво шагая по направлению к усадьбе (экипаж он уступил доктору), но тут же вспоминал бесхитростный облик доктора и снова повергался в недоумение. «Э, ну его к черту! – наконец воскликнул он, подходя уже к самому флигелю: – Явно разбойник, буржую моему подобен…» И любовное отношение к доктору, смешанное с какою-то раздражительной досадой, окончательно установилось в нем.

Захар Иваныч только что возвратился с поля, и Тутолмин, захватил его за какими-то длинными выкладками. Они повидались.

– Вот, Илья, сила-то грядущая! – вымолвил Захар Иваныч, откладывая карандаш.

– Какая такая? Уж не та ли, что щедринский помещик изобрел: сама доит, сама пашет, сама масло пахтает?.. – иронически отозвался Илья Петрович.

– Э, поди ты… Я тебе о Лукавине говорю.

– Аль приехали?

– Приехали. Ну один-то не по моей части: он, кажется, все больше по части художеств – Варваре Алексеевне все ручки лижет…

– Что ты сказал? – переспросил Тутолмин, внезапно ощущая какую-то сухость в горле; и когда Захар Иваныч повторил, какая-то жесткая злоба поднялась в нем. – Ну, а другой что лижет? – грубо произнес он.

– Э, нет, брат, другой не из таких. Другой не успел еще путем оглядеться, как со мной все поля обрыскал. Сметка, я тебе скажу! Взгляд! Соображение!

– Еще бы! Ты, поди, растаял. Эх, погляжу я на тебя.

Но Захар Иваныч не обратил внимания на укоризненный тон Тутолмина.

– Ты посмотри на этот проектец, – возбужденно заговорил он, снова подхватывая лист бумаги и быстро чертя по нем карандашом. – Это, например, сахарный завод. Вот затраты: это – оборотный капитал; это – убытки от превращения севооборота… это вот отбросы…

– Так, – саркастически вымолвил Илья Петрович, – значит, тебе мало «одров», ты еще настоящую фабрику вздумал воздвигать…

<< 1 ... 13 14 15 16 17 18 19 20 21 ... 28 >>
На страницу:
17 из 28

Другие электронные книги автора Александр Иванович Эртель

Другие аудиокниги автора Александр Иванович Эртель