– Ах, деревня, – протянул успокоенный Алексей Борисович, – надеюсь, вы распорядились купить хины и раздать?
– Покупать не покупал. Но у меня есть немного. Легкая тень неудовольствия скользнула по лицу Волхонского.
– Пожалуйста, пошлите купить, – сказал он, – положение обязывает, вы знаете это. И чтобы не путаться по конторе, то вот… – Он поспешно поднялся и спустя несколько минут принес Захару Иванычу сторублевку. – Пожалуйста, – повторил он. Захар Иваныч начал прощаться.
– Вы мне дозвольте осмотреть ваше хозяйство, – вымолвил Лукавин, – я большой охотник.
Лик Захара Иваныча засиял.
– С величайшим удовольствием, – произнес он.
– Многонько платите? – спросил Лукавин Волхонского когда Захар Иваныч скрылся за дверями.
– Тысячу двести.
– А именьице велико ли?
– Четыре тысячи десятин.
– Дешевенько. Вы ему набавьте. Дельный он у вас парень.
– Но тут особые условия, Петр Лукьяныч, – сказал Волхонский, – он ведь у меня – свой человек.
– Это в расчет не идет, – с тонкой усмешкой возразил Лукавин. – Нынче, Алексей Борисыч, честь не велика в салонах обращаться. Нынче голова ценится. А головка у вашего управителя золотая-с.
– Но я ведь не говорю, – живо произнес Волхонской, – я вовсе не думаю, чтобы… вы понимаете? Я только хочу сказать, – он у меня свой в смысле родного.
– Да; ну это ваше дело. Это бывает-с. А вам стоило бы обратить внимание на его мысли о сахарном заводе. Мысли важные.
– Но это – ваши мысли? – льстиво сказал Алексей Борисович.
– Я только вопрос ему предложил. А у него уж целый проект в голове сидит; он и свекловицу сажал для опыта: двенадцать процентов сахара – помилосердствуйте!
– Капитала нет, – со вздохом произнес Волхонский.
– Пустое дело, – сказал Лукавин, – семьсот, восемьсот тысяч при известной солидности предприятия добыть легко.
– Ах, не греми ты этими противными своими словами! – нетерпеливо воскликнул граф. – Не слушай его, дядя: он ведь точно ребенок – не уснет без гремушки, без своих противных валют и дисконтов. Идите лучше сюда.
– А вы чем руководитесь в своих действиях, – смеясь и несколько книжно спросила Варя у Лукавина, когда он подошел и сел около нее, – грезами или действительностью?
– Во сне – грезами, – ответил он, усмехаясь.
– А наяву?
– Гроссбухом, – ответил за него Облепищев.
– На это у нас есть конторщики, – возразил Лукавин.
– А чем же? – полюбопытствовала Варя.
– Жизнью, Варвара Алексеевна, фактами, как пишут в книжках.
– И чувствуете себя довольным?
– Как будто не видишь, – смешался граф.
– Ничего-с, – ответил Лукавин и характерно тряхнул волосами.
– Нет, зачем ты с Тедески торгуешься? – капризно пристал к нему Облепищев.
Петр Лукьяныч отшучивался.
– Отец научил.
– Но ведь тому простительно, тот «Лукьян Трифоныч».
Алексей Борисович заступился за Лукавина.
– Но для чего же необдуманно тратить деньги, мой милый, – сказал он.
– О, дядя! – патетически воскликнул Облепищев и умолк. Вообще в его отношениях к Лукавину замечалась какая-то двойственность: наряду с обращением дружеским и шутливым вдруг аляповато и резко выступала раздражительная насмешливость. Варя это заметила и в недоумении посмотрела на «приятелей». Приводил ее в недоумение и Алексеи Борисович. В тоне его ясно звучали какие-то чересчур благосклонные нотки, когда он говорил с Лукавиным. И даже обычная ядовитость как будто покинула его, – это Варо не понравилось.
XII
Вечером все маленькое общество собралось у рояля. Облепищев выглядел теперь уже не таким нервным и говорил мало. Черный бархатный костюм какого-то невиданного покроя привлекательно оттенял матовую белизну его лица. Он перебирал ноты, высоким ярусом наваленные у его ног, и категорически отмечал их недостатки. То было «шаблонно», это «тривиально», это «переполнено треском»…
– Да где ты такие вкусы развила, моя прекрасная? – воскликнул наконец он, обращаясь к Варе.
– Ты знаешь, я ведь плохо понимаю музыку, – ответила она краснея.
– А вот эту вещичку ты поешь, Pierre, – заметил Облепищев, не обращая внимания на ответ Вари и развертывая на пюпитре ноты. – Немолодая вещь, но не дурна. Будешь? – вопросительно сказал он, обращаясь к Лукавину.
– Пожалуйста! – попросила Варя. Лукавин вежливо поклонился. Варя отошла от рояли и уселась на открытое окно. Она ждала. В окно видно было небо глубокое и звездное. Из сада доносился слабый шорох деревьев и беспрестанно замирающий соловьиный посвист. Озеро в неясном и загадочном мерцании уходило вдаль, незаметно сливаясь с темнотой. Варя посмотрела в комнату. В молочном свете ламп мраморный профиль Облепищева выделялся особенно тонко и благородно; Лукавин стоял мужественно и прямо, как Антиной, и от его красивого лица веяло какой-то самоуверенной силой; Алексей Борисович задумчиво утопал в кресле, изящный и эффектный; полный и цветущий Захар Иваныч, скрестив руки на брюшке, с любопытством поглядывал на Лукавина… Вдруг руки графа быстро пронеслись по клавишам, и звуки рояли шаловливой и спутанной вереницей затолпились в высокой комнате. Но вслед за ними протянулась нота знойная и печальная и оборвала их звонкое лепетанье и медлительно угасла. «Что, моя нежная, что, моя милая», – запел Лукавин,-
Что ты глядишь на осенние тученьки?..
Сна ль тебе нет, что лежишь ты, унылая,
Грустно под щечки сложа свои рученьки…
И Варя почувствовала, как его голос, звучный и мягкий как бархат, с тихой отрадой льется ей в душу. «Э, как давно не слыхала я музыки», – произнесла она сквозь беспомощную улыбку, и слезы у ней закипели. «Я зашепчу твою злую кручинушку», – пел Лукавин,-
Сяду у ног у твоих я на постелюшку,
Песню спою про лучину-лучинушку,
Сказку смешную скажу про Емелюшку…
Захар Иваныч покрутил головою и усмехнулся. Варя в досаде отметила эту усмешку. «Ему, кроме своей интенсивности, на свете ничего не мило», – подумала она. Но тотчас же забыла и о существовании Захара Иваныча и снова замерла в чутком внимании. И вкрадчивые звуки ласково и нежно ластились к ней и приникали к ее сердцу осторожной струйкой, и наводили на нее какую-то сладкую и пленительную истому. «Стану я гладить рукой эту голову», – продолжал Петр Лукьяныч, ниспуская голос до каких-то изнемогающих ноток,-
Спи ты, мол, дитятко, баиньки-баюшки…