Купи-ил кузнец…
Купил Дуне сарафан, сарафан!
Купил Дуне сарафан, сарафан!
А за что купил – следовали неудобнейшие, нахальнейшие пункты.
В другом конце с каким-то нечеловеческим ожесточением ругались, разнообразя ругань до гнуснейшей виртуозности и подкрепляя ее отвратительными соображениями о нравственных свойствах восходящего колена. На сугубую мерзость этой ругани, казалось, конкурировали, ибо всякое преуспеяние награждалось одобрительным хохотом предстоящих.
Там два кулачные бойца, в разодранных рубахах, с рукавами, засученными до локтей, усердно сворачивали друг другу скулы и, обливаясь кровью, лезли друг на друга как исступленные. И вокруг них радостно гоготали и подзадоривали зрители.
Здесь посреди седых бород и старческих кудрей рокотало что-то и вовсе неизъяснимое… По крайней мере я ничего не понял в этом рокоте, и уж Михайло, настоятельно прислушавшись к нему, с широкой улыбкой объяснил мне, что судят вора. Из сплошной галды вырывались следующие восклицания:
– Ах ты, такой-сякой!
– Не-эт, это ты врешь… вррешь…
– Сват он мне, ай нет?.. Нет, ты скажи, скажи-и… (Этот голос был особенно пронзителен и дребезжал подобно пиле, брошенной в воздух опытным покупателем на ярмарке.)
– Одно слово – ведро… Ведро, и шабаш!
– Облопаешься!
– А-ах, дьяволa вы… – И-их, да кабы взодрать, и взодрал бы… Ведрро, и шабаш! – Нет, хомут на яво по-настоящему… – Первое дело хомут!.. – Притянуть бы вожжами к телеге, да в кнутья бы!.. Ого-го-го… Не воруй!
– Ведь сват он мне – рассудите вы, старые дьяволa!
– Становь, становь ведро-то!.. Робя! розгачей ему… – Хомут, хомут на шею да по селу… – Боже упаси, чтоб прошшать…
– Да ведь жрать-то ему нечего, черти!.. Лопать-то ему… Рассудите, чего ему лопать-то! а? – усердствовал пронзительный сватов голос.
– Нет, по скулам ихнего брата!.. – Ай за волосья… – Чего-то розгачей, одно слово! – Горячих штоб… – Вед-ррро!..
Но внезапно шум этот прервался громким возгласом:
– Старички поштенные! Нил Ерофеич едет…
И вся кучка среброголовых старичков, с длинными палочками в руках и с патриархальными бородами, спешно направились к середине улицы. Там остановились козырьки, запряженные жирным жеребцом, и из них, важно покряхтывая, вылез к старичкам толстый сивый мужик. И только вылез он, снова поднялся шум неописуемый. Впрочем, в шуме этом теперь уже превозмогали не грозные и не укоряющие ноты, а мягкие и подобострастные.
– Э, Нил Ерофеич! Благодетель!.. – слышались голоса. – Старичков-то, старичков-то не забывай… – Рады мы масленице-то матушке, голубчик ты наш!.. Кости-то наши старые разгулялись… – Водочки бы им… душенька-то пить запросила, Ерофеич!.. – Угости, поштенный человек!.. – Мы кабыть стоим по заслуге-то по нашей… – Мы для тебя вот как – всей душой! – Ты вот старшина теперь – доходишь срок, опять постановим… – Старички не выдадут… – Старичок – ты ему угоди, а он выручит! – Это как есть… – Ты не гляди, что на тебя недочет взвели… – Нам это все единственно как наплевать… – А ты думал как, – известно, наплевать! – Семьсот рублев деньги для волости невелики… – Как еще невелики-то… – А мы завсегда рады уважить хорошему человеку… – С миру по нитке – голому рубаха!
И в сопутствии солидно шествовавшего впереди Нила Ерофеича все потянулись в открытые двери кабака, широкою пастью зиявшие за народом. А спустя несколько минут выскочил оттуда раскрасневшийся, подвыпивший старичишка с огромной лысиной и закричал на весь народ:
– Эй, православные! ведите сюда свата Аношкиного, – мы его, вора, в хомуте малость поводим… для потехи!
И народ с радостным хохотом подхватил призыв к «потехе» и мгновенно выделил из себя человек шесть, спешно направившихся за Аношкиным сватом. Готовился самосуд.
Мы тронулись далее и, проехав кабак, увидали следующую сцену. Маленький, тщедушный мужичонко, без сапог и шапки, отбивался от высокой носастой бабы, озлобленно тянувшей его за руку. Мужичонко едва держался на ногах и, конечно, не осилил бы с бабой, если бы его, в свою очередь, не тянули к кабаку два здоровенных и тоже сильно подвыпивших мужика. У бабы, от неимоверных усилий стащить мужичонку, съехала с головы кичка, и растрепанные волосы спустились на злое, испитое лицо. В ее глазах стояли слезы, осипший голос дрожал и прерывался.
– Окаян-ный!.. – причитала она, – без просыпу третий день… Пропойца!.. Жена без хлеба-а… Идол!.. Оглашенный!.. Совести-то в вас нету-у… Душегубы!..
– Пущай!.. Пущай, говорю… – сладко усмехаясь, бормотал мужичонко, вырываясь из ее рук. – Я сказал, и пущай… Я сказзз…
– Кум! что ж ефто за порядки! – укорительно вопил один из тянувших мужичонку сзади и усердно подхватывал его под мышки.
– Ломани ее хорошенько, дьявола, по сусалам… Чего она! – кричал другой, пыхтя от напряжения.
– Глахфер… Глахфер… не трошь… Слышь?.. Ослобони, говорю… томно закрыв глаза, тянул мужичонко.
Но Глафира не пускала. Она точно замерла в одной отчаянно-мучительной позе: пальцы ее впились в руку мужа, на синеватом лице загорелся багровый румянец, длинный неуклюжий стан, покрытый одною только рубашкой, судорожно вздрагивал от непосильного напряжения.
– Иди-и, погибели на тебя нету!.. иди, родимец! – истерически кричала она; и эту группу, с хохотом и прибаутками, обступили подзадоривающие зрители.
Лицо тщедушного мужичка вдруг преобразилось. С него не сошла добродушная, расплывчатая и несколько ленивая улыбка, но глаза как-то мгновенно раскрылись, и в них замелькал какой-то не то задорный, не то просто насмешливый огонек.
– Ты чаво? Ты чаво?.. – зачастил он, быстро подвигаясь к лицу Глафиры. – Ай дать? Ай дать?
– Стрекани, стрекани ее по морде-то!.. Стрекани подюжей!.. Чего она… Ишь, прилипла, подлец!.. – серьезно убеждали мужичонку окружающие, но он снова раскис и снова бессвязно лепетал умильным голоском:
– Ей-богу, по одной… Однова дыхнуть!.. косушку куда ни шло… Глахфер!.. Не замай… Ей-богу же, по косушке!
А мужики снова вырывали его из оцепеневших рук бабы и тянули к кабаку, тяжело сопя от усилий.
Разрешилась эта сцена совершенно неожиданным пассажем. Из кабака вдруг нежданно-негаданно выскочил коренастый растрепанный мужичишка и, быстро подбежав к Глафире, ни слова не говоря, ударил ее по уху. Та пронзительно вскрикнула, оторвалась от мужа и как сноп повалилась в снег, окропив его тонкою струйкой крови. Мой Михайло даже крякнул от удовольствия.
– Ловко!.. Вот так звезданул! – произнес он.
Немного спустя Глафира поднялась и, на ходу повязывая кичку и размазывая по лицу кровь, направилась к порядку, оглашая улицу жестокой бранью и проклятиями. Зрители покатывались со смеху. Мужики торжественно, хотя и с заметной торопливостью, вели к кабаку Глафирина мужа, который мягким и дребезжащим голоском, по-видимому, на что-то жаловался. Мужичок, ударивший Глафиру, услужливо поддерживал его под руку и радостно выкрикивал:
– Первое дело – в морду! Они из эстого страсть как жидки… бабы эти!
– Чего способней! – хором подхватили остальные товарищи Глафирина мужа. – Не иначе как в морду… Прямое дело!.. Чтоб значит сразу ее… остолбить!.. Особливо изнавесть[10 - Нечаянно. (Прим. автора.).] ежели…
Не доходя до дверей кабака, все четверо вдруг затянули песню. К ним тотчас еще присоединилось человек пять, и в кабак повалила уже целая толпа. Песня нескладными звуками неслась из дверей кабака:
Э-их мы по Питеру…
Мы по Питеру, братцы, гуляли,
По трактирам, братцы, кабакам…
Э-их много денег…
– Тоже и у них есть ухватка, – вдумчиво заметил Михайло.
– У кого?
– А у баб. Она тебя, то ись, ежели проникнет теперича… Одно слово дух вон!.. Тоже хитрый народ…
А мужичок, ударивший Глафиру, выскочил из кабака и, высоко вознося над головою дрянные сапожишки, закричал на всю улицу:
– Эй, народ православный!.. Кому есть охота Митрошкины сапоги вздеть!.. Четверть водки да два ратника[11 - Дешевый сорт селедок.] просит Митрошка!.. Митрошка весну почуял – без сапог желает оставаться!
Мы двинулись далее.