Плозия
Александр Геннадьевич Рындин
Сон сливается с реальностью, когда исчезают воспоминания. Все возможно, и ни в чем нельзя быть уверенным. Ты просыпаешься в незнакомом месте, теперь это твоя жизнь. Выхода нет, идти некуда, единственный движущий импульс – докопаться до истины. Но что она из себя представляет и удастся ли её найти?
Глава 1.
Нарколепсия – чудесное заболевание. Вы не узнаете, пока не попробуете. Как прекрасно одним удивительным утром очнуться в психбольнице и осознать, что я тут уже много лет. Вся моя жизнь – сон. Бодрствую я здесь, только мне предпочтительнее запоминать сновидения, а не рутину пациента лечебницы, я даже толком и не знаю о ней, честно. Но вот настало время просыпаться.
Мне надо восстанавливать реальность по крупицам, как это обыкновенно бывает, когда пытаешься вспомнить сон, приснившийся достаточно давно, чтобы успеть стереться из памяти. Под реальностью в данном контексте я понимаю ту, в которой находится мое физическое тело, и как-то не хочется задумываться дальше на эту тему, поскольку мне и так трудно во всем разобраться.
Итак, восстанавливать по крупицам, как я и сказал. Ярким бликом, запоминающейся крупицей в мире серых мазков была Она. Иногда я и во снах с ней общался, но всегда лишь поверхностно, ведь она не была всецело продуктом моего воображения, хотя, если верить ученым, ни один образ в сновидениях не придуман нами (в смысле внешне), скорее, причудливым образом он вытряхнут из памяти, из мириад картинок. Вот тут у меня появляется одно из самых мучительных сомнений: если я сижу в лечебнице много и много лет – откуда столько образов? Неужто из моих самых ранних воспоминаний за стенами клиники, которые я успел позабыть?
Мне многое объяснили. Так уж получилось, что я психологически дистанцировался от окружающей действительности, а потому все самые «яркие» моменты повседневной жизни стали заретушированным отражением в хаотическом и удивительном мире снов. Наверное, только с их помощью я еще не сошел с ума. Сказал человек в желтом доме.
Моя настоящая проблема в появившейся нарколепсии: теперь каждая ночь – невыносимая мука. Вместо сновидений кратковременные невнятные блики, оставляющие ощущение иррационального ужаса, спать практически не удается. А в течение дня, когда я усиленно заставляю себя не уплывать из действительности в свои фантазии, она, настолько унылая, так утомляет меня, что иной раз я просто вырубаюсь посреди наполненной людьми комнаты. Хорошо, когда сижу в этот момент. А то бывает, что и падаю на пол. Правда без снов и на несколько недолгих мгновений полной отключки. Такой, впрочем, которая, в случае если жить, пристально высчитывая секунды, выдирает целый кусок твоего драгоценного времени.
Врачи утверждают, что этому нет неврологического объяснения – мозг работает нормально, насколько вообще можно судить о нормальной работоспособности человеческого мозга и о нормальной психике, если уж на то пошло. Я разучился говорить, я был, как кататоник. Вероятно, оттого что разговоры здесь настолько скучные и унылые, насколько это вообще возможно. Меня вырвали из грез, из моего чудесного, спонтанного и красивого мира, полного веселого и доброго, страшного и грустного, но непременно всегда интересного.
Моя душевная проблема в том, что Ее нет. Когда я пришел в полное сознание, осуществил прорыв: включился в нормальную жизнь, насколько вообще можно судить о нормальности жизни, тем более такой, как у меня. Когда это случилось, ее уже не было. «Действительно, – говорят некоторые пациенты, – у тебя были друзья, они сидели с тобой и разговаривали». Врачи говорят, что этого не было. Странно, ведь я знаю, что это единственный ключ, та самая связь с внешним миром, которая мне необходима, но доктора так не думают или добиваются чего-то другого, нежели моего выздоровления. Насколько вообще можно говорить о душевном здоровье кого-либо. Весь мир сошел с ума, и очень давно, а нас оградили для собственного успокоения, чтобы ничто об этом факте не напоминало, хотя это всего лишь самообман – от напоминаний не укрыться, они повсюду.
Помню сны, где я пересекал неведомые страны, города, горы, поля и степи, океаны и моря. Всегда с какой-то целью, с верой во что-то, со стремлением найти кого-то, что-то совершить, возможностью по-настоящему жить. А здесь? Неужели все они называют это «настоящей жизнью»? «Вы хоть понимаете, насколько скучно и уныло живете?» – говорю я. Они не слушают, не хотят, и их можно понять. Ведь, в отличие от них, я могу принять тот факт, что существуют иные мнения, и для кого-то они вернее всего.
Я помню, как чему-то учился, где-то работал, любил и ненавидел – неужели все это было лишь проекцией на бесконечно бегущие образы по ящику? Не хочу в это верить. А если так, то, получается, единственным источником информации для меня был квадратный монстр, стоящий на комоде в общей комнате? Не хочу, не хочу в это верить! Я помню книги, неужели мне только приснилось, что я их читал? Но в таком случае это действительно бред! Неужели и Ее не было? Ведь первые, как мне показалось, удачно восстановленные воспоминания из «настоящей жизни» связаны с Ней. Но врачи говорят, что, по-видимому, я еще не вернул память, «не прорыл к ней путь», – говорят они, и мне кажется, что это абсолютная чушь.
Идут сухие и серые дни полной апатии. Они хотят довести меня до критической стадии депрессии, когда уже невозможно будет жить? Но я терплю, пытаюсь приобщиться, ведь спать действительно невозможно: как будто натыкаюсь на колючую проволоку, пытаясь попасть в сновидения, в свой мир – меня выкинули оттуда и заперли снаружи. Какой ужасный и подлый поступок.
Мне нужна помощь, но ждать ее неоткуда. Ведь те, кто ее обещает, явно добиваются чего-то другого. Идет время, то есть так мы думаем, на самом деле время несущественно, оно неуловимо и потому несущественно, хотя давайте я лучше не буду пытаться развить эту тему, а то и так тяжело все это переварить. Все, что произошло и происходит, и будет происходить. Или не будет.
День миллион триста пятьдесят тысяч семьсот первый. Они все еще думают, что я иду на поправку. Ведь говорю им то, что они считают нужным и правильным. «Иду на поправку» – то есть так они это называют. Я сижу в столовой. Со мной заговаривает рядом сидящий:
– Эй, парень, что такой кислый? Хххххххххахахаххх, – говорит он. Один из тех, кто утверждал, что у меня были друзья, которые меня навещали.
«Одна из них, – говорил он, – лежала здесь, в женском отделении, в связи c небольшой постродовой депрессией или нервным срывом, другая была ее подругой, приходившей навещать. Они прогуливались до общей комнаты, где увидели тебя и заговорили. Заговорили с кататоником – отсутствующим человеком, в смысле ты был таким, не реагировал на внешние раздражители, был совершенно замкнут в себе в томительном ожидании отбоя и ночного сна. Очень живые девушки, обсуждали книги, кино, музыку, у той, что была пациенткой, вечно была книга в руках, и она иногда начинала читать, пока та, что приходила, сидела и смотрела на тебя, разговаривая очень тихо. В этом взгляде была глубокая печаль и жалость, но зачастую он отражал ее эмоции на совершенно отвлеченные темы, о которых говорила с кататоником. То есть вроде бы с тобой. То есть сама с собой».
Он еще какое-то время сверлит меня взглядом, после чего возвращается к своему подносу. Я даже не задаюсь вопросом, почему мой мозг предпочитал абстрагироваться от действительности и жить сновидениями – если бы мог, непременно вернул бы все на свои места, как все было. Но это не в моей власти.
Почему врачи обманывают меня? Чего они пытаются добиться? Видя, что я снова погружаюсь в апатию, и скоро дойду до того, что покончу с собой или прорвусь-таки в мир грез, какова бы ни была защита, они идут на уступки: признают существование посетителей. Это ведь портит им всю игру, неужели они не видят, что назад пути нет и гнутая ими все это время линия окончательно сломалась?
Тем не менее они обещают, что вот-вот устроят свидание с друзьями. Я жду. Надежда поддерживает меня, пока я не начинаю задумываться о том, что это был всего лишь трюк, дабы успокоить буйно-помешанного, правда не такой уж я и буйный. Или нет? Я вдруг понимаю, что никогда не пробовал быть буйным, то есть насколько могу помнить – во снах-то я, бывало, вытворял всякое. Что же все-таки тут происходит?
Однажды утром, во время очередного рутинного ритуала, как-то связанного с началом дня, ко мне приходят. Санитары говорят, чтобы я следовал за ними, и я следую. Они приводят меня в комнату. В комнате стоит стол, за столом, на котором маятник и компьютер, сидит главврач.
– Ну, как мы себя сегодня чувствуем? – спрашивает он.
– Слегка не выспавшимся, – отвечаю я.
– До меня дошли слухи, что вы по-прежнему настаиваете на встрече с друзьями. – говорит он, нарочито выделяя слово «друзьями».
– А вы по-прежнему утверждаете, что их не было? Потому что мне уже успели пообещать встречу.
– Не беспокойтесь, встреча состоится. Проблема в том, что все несколько изменилось. Эм… понимаете ли, мы проверили, и у вас действительно были посетители на раннем этапе вашего лечения. Правда это было давно, три года назад. Сейчас этих людей уже здесь нет, нам потребуется время, чтобы их разыскать. – сочетание «на раннем этапе» и «три года назад» на секунду привлекает мое внимание, но более всего поражает осознание полной неспособности провести какую-либо ретроспективу собственной жизни. Неужели у меня настолько сбито чувство времени? Насколько вообще можно говорить о чувстве времени и его точности.
– Вы слышали, что я вам только что сказал? – осведомляется доктор.
– Да, – глухо отвечаю я.
– Хорошо, что вы вообще о них помните?
– Помню лицо, помню голос, иногда их было два… – неуверенно говорю я.
– Что ж, думаю, встреча с ними действительно может оказать положительный терапевтический эффект в вашем случае. Но, прежде чем это случится, хочу попросить вас об одной вещи: запишите все, что у вас на душе, пишите, не переставая, опишите, почему оказались здесь, что сделали, как характеризуете свое состояние и отношение к окружающему. Проще говоря, чем больше, тем лучше. Главное – быть искренним, и не скупитесь на эмоции. Они особенно важны в нашем деле. – говорит врач и издает легкий, ненавязчивый смешок.
Так что с того разговора я начал писать, вернее, пытаться писать. Однако история, здесь рассказываемая, – это не то, что я писал. Те записи были куда более сумбурными и спутанными, их едва ли возможно кому-то понять. Но я не сознавал всю их сумбурность, пока писал их, даже больше – мне они казались безупречными. Поскольку я был единственным, кто улавливал логику и смысл тех записок пациента желтого дома, это совсем не удивительно.
Считаю своим долгом все-таки привести тут некоторые избранные выдержки:
«Запах пороха не покидает меня уже очень давно. Все оттого, что я и есть бочка с порохом. Точнее даже бомба, готовая в любую секунду взорваться. Мне не хватает только фитиля, который бы тянулся от моей правой пятки. Запах пороха, как же я его ненавижу. Ненавидел с детства и всегда чувствовал. С ранних лет мы находим в себе черты, которые ненавидим всю оставшуюся жизнь. Во всяком случае, так было со мной. У меня нет приобретенных недостатков, за исключением, пожалуй, тех, о которых мне неизвестно. Но вот запах пороха – его я возненавидел именно как свой недостаток, а не как что-то отдельное от меня. Я не знаю, зачем пишу все это. Ведь смысла в этом чуть – говорить что-то такое, о чем уже прекрасно знаешь. Если честно, по мне это, как сознательно убивать время. Хотя что у нас еще есть, кроме времени? Или у нас вообще ничего нет?
Постойте, и вот ради подобной лабуды я и должен писать? Чтобы размышлять по ходу дела о непреходящем и отвлекаться на лирические отступления?! То есть, получается, все это – полная чушь, обман. На деле, вместо последовательного пересказа (смысла в котором, конечно, немного, но это, по крайней мере, была официальная цель задания) от меня ждут рассуждений. Зачем? Чтобы понять чуть лучше для более тщательного психоанализа? Вот, что странно – я все это пишу, то есть продолжаю записывать, как если бы говорил, размышлял вслух. А почему я так поступаю? Не для того ли, чтобы заполнить как можно больше пространства бумаги текстом, пустыми, ничего не значащими для меня словами, напоминающими какую-то пресловутую теорию заговора?
Хотя, полагаю, Вы, тот, кому я это пишу, уже самостоятельно должны делать выводы. Проблема в том, что мне было сказано четко «писать, не переставая». То есть, как начнешь писать, уже не вставай, пока не поймешь, что совершенно иссяк. И я, похоже, уже близок к этому. Но по существу так ничего и не написал, только бесконечные пустые доводы и реки отступлений. Ведь было сказано описать причину моего поступка, а я тут растекаюсь мыслью по древу в размышлениях и домыслах, домыслах и размышлениях.
Ну да ладно, так уж и быть, я все же сознаюсь. Когда ты – пороховая бочка, способная рвануть в любую секунду, немудрено, что эта секунда должна когда-то наступить. Вот только этого не произошло. На самом деле запах пороха всегда оставался всего лишь запахом пороха, а не предвестником чего-то, что могло бы за ним стоять – чего-то более глубокого и значительного. Да, я всего лишь бочка без фитиля, обреченная на вечные скитания без цели и смысла с нереализованным потенциалом бомбы. Итак, что же в таком случае послужило причиной?
Наверное, это была Она. Девушка, с которой я познакомился и которую полюбил. Совершенно независимо от нее, не включая ее и кого бы то ни было еще в подробности моих несбыточных надежд на совместное с ней будущее. Хотя какое там будущее? Всего лишь желанная минута, мгновенье, доля секунды».
Пациент перестает писать, встает со стула, несколько раз усиленно встряхивает правой рукой. Делает небольшой круг по комнате, идет не спеша. Что-то размеренно в своей голове проговаривает, затем садится обратно за стол:
«Знаете, мы говорили друг другу:
– Ты здесь, ты со мной, ты моя, а я твой.
– Я твоя, а ты мой.
А затем страстно целовались, прижимаясь друг к другу плотно-плотно. Хотя, постойте, нет, это было только у меня в воображении, в моих мечтах. На самом деле, все было куда прозаичнее. Мы почти провели чудесную ночь однажды, когда по нелепому стечению обстоятельств… Хотя, погодите, это очередная ложь. Мы просто разговаривали, причем часто почти без слов, разговоры были в основном на отвлеченные темы, только иногда они касались чего-то более животрепещущего. Мы оба любили музыку, хотя бы это не вранье. Пожалуй, я начал все это расписывать лишь для того, чтобы был повод рассказать придуманное стихотворение», – он смеется, откидываясь на спинку стула. В дверь тут же стучат санитары:
– Все в порядке? Ничего не случилось? Можно войти? – и, говоря это, они, не дожидаясь ответа, открывают дверь.
– Зачем спрашивать, если вы все равно делаете, что хотите?
Поверьте, приведенный отрывок того дневника – один из самых читабельных, но не в плане почерка, почерк у меня отменный, даже не знаю, с каких пор, может, так было всегда. С того дня, как я начал писать, постепенно начал забывать о друзьях. Скорее всего, этого и хотели врачи: чтобы я переключился на что-то другое. Я и сам не ожидал, что настолько увлекусь и стану «сумасшедшим писакой». Так меня называли сожители и санитары. Дикое, безумное, хаотическое вдохновение владело мной, пока я перескакивал с мысли на мысль, с образа на образ. Вечно взъерошенные волосы, воспаленные красные глаза, мешки под ними – полный набор. Цель, какая-то занятость, моментально превратилась в идею фикс. В конце концов, мне стали давать транквилизаторы.
Глава 2.
В одну из моих вдохновенных творческих бессонных ночей у меня случается срыв. Наверное, тогда я впервые ясным взглядом перечитываю свои записи и понимаю, что ничего не понимаю, и даже хуже – ничего не знаю и не помню. Одновременно я осознаю, что прошло полтора месяца с момента разговора с главврачом. И еще один шок поражает меня: чувство времени будто вернулось.
Воспоминание «…три года… на раннем этапе вашего лечения…». Откровение: записи – белиберда, абсолютная бессмыслица. Крик, срыв, стул, летящий в стену, стол, врезающийся в двойной стеклопакет окна, отлетающий от него и разлетающийся на куски. Кровать, о, кровать перевернутая, кровать сломанная, кровать развороченная. Выбитая дверь, санитары, укол, отключка.
Утро, солнце, темный силуэт, я открываю глаза. Передо мной стоит она. Она говорит: