растревоженность охватила Бояркина. "А в чем все-таки смысл жизни? – неожиданно
подумал он и удивился: – Как это "все-таки"? Ведь столько уже мучительно думал об этом,
ведь, кажется, уже все решил. Решил, но все осталось нерешенным: этот вопрос, как камень
на берегу, – прокатилась через него волна, а он остался как был. (Слижут ли его волны всей
большой жизни?)
Теперь в этой новой жизни смысла не существовало до такой степени, что Бояркин
чувствовал в себе готовность даже умереть легко и без всякого сожаления… Хотя нет,
наверное, не умереть, а как бы умереть, но потом все-таки остаться и разобраться во всем; и
это правильно – в сильном человеке даже самое холодное отчаяние должно раздувать пламя
жизни. Сердце Николая колотилось и с отчаянием, и с грустью, и с нежностью. "Зачем же я
живу"? – думал он, не понимая чего больше в этом вопросе – боли или радости. Если моего
отца нет на работе, то его там не хватает. Знать бы, где именно на этом белом свете не хватает
меня".
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Утром все Кореневы, кроме Ирины с ребенком, разошлись на работу. Ирина поила
гостей чаем.
– Ну, все, сегодня поедем домой, – сказал Алексей и взглянул на сына. – Ты, наверное,
еще на кладбище пойдешь?
Николай на мгновение удивился, но тут же все выправил.
– Конечно, конечно, надо сходить, – сказал он.
Кладбище располагалось за селом на пологом склоне, открытом для солнца. Уже
начинался яростный летний зной с многозвучным стрекотанием кузнечиков. У самых ворот
Николай оглянулся, потом присел на корточки и, сузив глаза от солнца, окинул взглядом все
сияющее чашеобразное пространство села. В первую очередь в глаза бросался опять же
новый мост. Когда-то, прикидывая по опорам, Бояркин считал местность не подходящей для
моста. Как невозможно было, например, в узкий оконный проем вставить широкую раму, так
и воображаемый мост не вмещался между ломами, стоящими у самой воды, с одной стороны
и слиянием широкой протоки с рекой, поросшей в этом месте тальником, – с другой.
И вот мост стоял господином. Он был мощнее всего вокруг. Он не втискивался и не
приспосабливался, а развернулся, как хотел. Дома с берега исчезли, а голубая жилка протоки,
раньше вырезающая из поля большой остров, была передавлена одной из его ног. Без
протоки знакомой картине не хватало какой-то завершенности, как инвалиду не хватает руки,
отсохшей у плеча. Николай вспомнил рассказы о том, что раньше ребятишек пугали
батхулами – беженцами, которые якобы скрывались в темном лесу около озер на той стороне
Шунды. Но это рассказывала бабушка. Во время ее молодости лес поднимался там сразу от
речки и тянулся вдоль всего берега. Бабушка любила о нем вспоминать вслух, и Николай,
слушая ее, будто своими глазами видел тот лес, подступающий к воде вислыми ветками
ильмов, под которыми дышали прохладой темные омуты. Воображались ему полноводные,
глубокие озера с высокой, сочной травой по берегам и с желтыми карасями в глубине, мягкая
земля с шелестящими листьями, с запахом хвои, доносимым ветром даже до села. Эту
картину Николай всегда видел только в воображении, но ее потерю переживал как нечто
реальное. Отец, чье детство пришлось в основном на послевоенные годы, помнил на той
стороне Шунды только кустарник, Они еще пацанами собирали там какую-то ягоду под
названием «кузьмич». «Что за ягода, не знаю, – говорил он, – больше нигде не видел. Она
почему-то только там и росла. Может быть, ее надо было в «Красную книгу» записать».
Николай же застал за речкой плоский остров, на большой площади которого стояло
поодиночке в разных местах четыре куста боярышника. Летом на выгоревшем от солнца поле
было невозможно даже сена накосить. И под пашню оно не годилось, потому что Шунда хоть
и редко, но затопляла его. Но все же и тогда интересно было в протоке, на теплых перекатах,
брызгаясь ногами, гонять мелких серебристых гольянов. Тогда еще на поле оставалось три