Он затрясся мелкой дрожью…
– Юра, прости, думал тебе они не нужны будут…. Х-хоолодно было, Юра, а твои родители ведь уже того….
– Чего – того?! – взревел я. – Признавайся, письма жег?
– Нее, – протянул он, пытаясь мотать головой. – Только газеты.
– Не ври, – ответил я, – видны обгорелые ошметки…
– Нет, я лишь пару…. Остальное в макулатуру хотел сдать.
– Где твоя макулатура? – вскричал я, чувствуя близкую удачу.
Я отпускаю гения живописи, и тот ведет меня через джунгли к своему сараю, ловко отмахиваясь от летающих тварей, убирая машущие лапы веток, да отшвыривая шипастые обломки досок с гвоздями.
– Вот, Юра, а ты переживал, – сказал он, указывая на белеющую бело-серой горой кучу газет, журналов и книг в центре строения.
Около получаса, извозившись в пыли, мы, с примирившимся Станиславом, искали в куче жемчужное зерно.
Отряхнувшись, мы вышли во двор и сели в старинные визжащие кресла, неведомо откуда принесенные вездесущим художником. Отодвинув груду грязных, рассохшихся книг, измазанных голубиным пометом, я выложил на потемневший от дождей, покрывшийся зеленой плесенью стол связку писем. Но осмотр конвертов ничего не дал! Никого похожего на Р среди адресатов не значилось. Неужели бездумный Станислав сжег письма? Или таковых вообще не было?
Отмахиваясь от глупых расспросов подобострастного художника, уже сгонявшего в дом и предлагавшего мне выпить остатки подозрительной мутной жидкости, я тяжело вздохнул, и выхватил из груды первую попавшуюся книгу.
Закладка выпала, книга открылась на странице, где мелькнуло знакомое имя.
– Это, я значит, почитать оставляю, – объяснил художник, кивнув на книгу.
На странице значилось:
«– А я, – ответил Друд, – я хочу видеть во всяком зеркале только свое лицо; пусть утро простит тебя».
И ниже:
«Два мальчика росли и играли вместе, потом они выросли и расстались, а когда опять встретились – меж ними была целая жизнь.
Один из этих мальчиков, которого теперь мы называем Друд или «Двойная Звезда», проснувшись среди ночи, подошел к окну, дыша сырым ветром, полыхавшим из тьмы».
«Что? Друд? … Стоп, опять за последние дни мне попадается это имя», подумал я, и перевернул книгу.
На обложке значилось: Александр Грин «Блистающий мир».
Что-то смутное мне припоминалось…. Читал в далеком детстве!
Я поднял с притоптанной травы закладку. Это был конверт с письмом, явно неотправленным. Я вынул пожелтевшие листки, написанные рукой отца.
ГЛАВА ПЯТАЯ. ИСПОВЕДЬ ОТЦА
Первое, что помню после долгого забвения: сижу в старинном кресле, и какие-то люди в форме поднимают меня за руки, пеняя на то, что я надолго расселся, а время идет!
Один из них все пытался принудить меня рассказать о тайниках, в которых спрятаны шпионские материалы.
Я делал усилия, пытаясь понять, о чем идет речь.
Память возвращалась медленно, кусками, обрывками.
Вот я выступаю со стихами перед группой детей в пламенеющих галстуках, а вот – на каком-то заседании, очевидно, писательском. Потом в памяти возник торжественный прием в большом здании, роскошно убранный стол и почему-то подумалось, что это Кремль. Мелькают восторженные лица, аплодирующие руки, блистают вспышки фотоаппаратов…А тут рядом, в этом мире – люди в форме (как я потом понял, работников МГБ), которые что-то требуют от меня, чего-то домогаются!
– Простите меня, ради бога, – выдавливаю я из себя первые слова, удивляясь своему голосу и манере говорить. – Я ничего не помню!
В комнате беспорядок, разбросаны вещи – происходит обыск.
– Про бога вспомнили! – сказал главный в форме. Это был высокий, плечистый человек, с резкими чертами лица. – А о своих шпионских тайниках забыли! Ничего, холодная камера быстро развяжет вам память! В машину его!
Меня ведут вниз по лестнице, на площадках хлопают двери, в замочных скважинах – глаза любопытных. И я их чувствую на себе, эти десятки глаз.
Выходим в морозную свежесть, на покрытую серым снегом длинную улицу.
Я на мгновение гляжу в небеса, будто ищу там Бога, но синие, с багровым оттенком, тучи надежно скрывают его лик.
«Черный ворон» увозит меня, как казалось тогда – в неизвестность.
Сидя в машине между двумя крепкими оперативниками, я напрягал память, извилины своего мозга, пытаясь понять, кто я, откуда, и что со мной произошло.
Дальше была, как и обещано, камера, и тяжелые, ежедневные изнурительные допросы.
В конце концов сознание медленно прояснилось, появилось четкое понимание кто я и где живу. Я – поэт, живу в советской стране, пишу для детей, а теперь арестован и идет следствие.
На первом же допросе следователь, застенчивый и усталый человек средних лет в потертом костюме, прятавший тусклые глаза за стеклышками очков, приторно вежливый (сейчас уже забылась его фамилия), предъявил мне обвинение в «троцкизме», цитируя, наверное, мои же собственные строчки из сборника:
Когда запылает революционное пламя
Мы оружие в мозолистых руках сожмем,
И за Троцким, держащим красное знамя,
В бой за народную правду пойдем!
Я не знал, что сказать на это… Это я написал эту дребедень? Мне не верилось, но мое собственное имя на обложке, которое я как раз помнил четко, имя Романа Шарова, убеждало в обратном.
Я смотрел в окно, на красные черепичные крыши, покрытые островками синего снега, и пытался дать объяснение всему, что происходит.
Я заявлял, что возможно есть и другой поэт Шаров, и что все происходящее – какое-то недоразумение, что меня взяли по ошибке, и что я, наверное, болен и потому ничего не помню, и этим только разгневал вежливого следователя.
– В карцер! – следователь отдал распоряжение не свойственным его природе резким голосом.
Потом я сидел в холодной одиночной камере, размером в полшага, на хлебе и воде.
И вновь допросы.