Белому змею надоело лежать, он поднялся, сделал стойку, расправил матовый капюшон, броском шарахнул по зеленым воротам, тут же мелкими кольцами прошелся вдоль массивного порога, с наслаждением слушая, как басовито ругается металл, и подался обратно, на шоссе.
Весело, рывками пролетел километра два, поиграл сам с собой, кидаясь на несуществующего врага, столбиком смерча прокатился по грязному снегу в кювете, выскочил на полотно, глянул в меркнущее небо и упал поперек трассы.
Скоро придет ночь и будет много работы, которую змей не любил, хотя выполнял честно: грохотал в придорожных полях, до совершенных линий отглаживал сугробы. Но в темноте плохо, потому что не видишь себя, а змей еще молод, ему, коль считать по верному старому календарю, пошла только первая неделя, впереди еще пять, если не больше, и еще есть время до того, как устанешь, обозлишься и будешь всерьез рушить все, что попадется на пути, перед уходом опрокинешь остановку, порвешь рекламу, которую специально распяливают на пол-улицы, чтобы ты, змей, расшиб себе лоб.
Он лежал, иногда приподнимался, зависал над дорогой, немного тоскуя о краткости дня, и так, может быть, совсем улегся бы отдохнуть перед ночной работой, но тут увидел…
Цветастая фигурка двигалась по обочине. Человек высокого роста, грузный, в трехцветной куртке шел, пошатываясь, будто сопротивляясь ветру. «Хотя отчего шататься? – подумал змей. – Я ведь на месте… Должно быть, пьяный».
Не сказать чтобы его забавляли пешеходы, да и появлялись они здесь чрезвычайно редко, но змей обрадовался человеку. Он поднялся метров на пять, подлетел к нему, легонько, ради знакомства, толкнул в спину, сделал несколько кругов, рассматривая его со всех сторон. Сизыми руками человек дернул вверх и без того поднятый воротник – и, как показалось змею, заметил его, следил за ним черными огромными глазами… И оттого мысли змея повеселели.
«Вроде не пьяный, запаха нет, – решил он, – а что пошатывается, так замерз, устал: километра три отмахал, не меньше. Шапка у него почти новая, только хилая. Как их называют-то, шапки эти? Обезьяньей задницей, кажется… Клапаны завязаны под подбородком, и сам подбородок свисает, закрывает узелок… Толстоват ты, парень… Сумчонка черная через плечо, такие, я слышал, летом носят. Курточка дутая, внутри пух или какая другая дрянь, снаружи клеенка – чуть за тридцать, и начнет хрустеть, осыпаться. А глазищи – да… Как болты на тех воротах, и губы большие, бантиком, хоть и сизые, щеки разноцветные, выпирают… Мать, мать! Что у него на ногах? Полуботинки на шнурочках! Ну и что, что носки шерстяные, это ж рыбий мех – в мое-то время, даже обидно… Чего косишься? Сюда умные люди пешком не ходят, только на машинах, а тебе, видно, что-то приспичило на этом заводе. Ты же на завод идешь? Ну иди, иди, не меньше часа тебе еще идти, как раз до темноты скоротаю время. Как тебя зовут-то? Не скажешь, знаю, что не скажешь…»
Змей вытянулся тонким зигзагом и начал, как цирковая собачка, шнырять между ногами человека, и человек, будто поняв эту игру, стал шагать шире и реже.
Но вскоре забава наскучила змею. К тому же в это время загудели ворота, из которых показался небольшой японский грузовик; змей метнулся к нему, зайдя сбоку, скользнул по выгнутому лобовому стеклу – он любил такие стекла, – пролетел под колесами, а когда поднялся над кабиной, собираясь идти на второй круг, замер – и синий грузовик пулей выскочил из-под него.
Теперь на обочине был уже не один человек, а четверо. «Откуда взялись эти трое? Под снегом, что ли, прятались? Или в том перелеске? Так до него километр, не меньше, да еще по сугробам… Как же я их проморгал?»
О чем трое говорили с тем парнем, змей пока не слышал, но по тому, как стояли – двое спереди, один чуть сзади, – он понял, что у людей назревает своя забава, от которой тому, первому, парню ничего хорошего ждать не стоит. Змей приблизился, чтобы разобрать их речь, но не понял ни слова, да и слов, по всему видно, было немного или не было совсем: тот, что стоял сзади, ударил парня по затылку, двое передних несколько раз воткнули ему кулаки под дых – парень осел и больше не двигался. Двое оттащили его в кювет и мастерски, не мешая друг другу, начали обшаривать карманы. Третий стоял на обочине, копался в маленькой черной сумке. Змей видел, как мелькнула в его руке желтая бумажка, которая под досадливый плевок оказалась у него в кармане, потом появились книжечки – документы, наверное…
Один из двоих поднялся, развел руками, но третий, улыбнувшись, показал добычу, спустился в кювет, острым носком ботинка приподнял лицо лежащего парня и произнес почти приветливо: «Будь здоров, Александр Александрович».
Когда те трое уже шли по трассе к городу, змей, опомнившись, налетел, несколько раз ударил им в спину, сделал разворот – вмазал по мордам (он не запомнил эти морды, там, кажется, нечего было запоминать), но злость его оказалась делом пустым. Один из троих обматерил змея, потом они и вовсе перестали его замечать. Так и прошагали все три километра до конечной.
Отлетев от них, змей поднялся так высоко, что дорога стала тонкой серой лентой, а лежащий человек на обочине – крохотным крестиком.
И змей подумал: не надо бы ему лезть в эту жизнь, в которой за последние двадцать лет, когда люди спрятались в машины, чтобы совсем не соприкасаться с погодой, он стал чужим, бессильным, незаметным, как старик. Он не летний дождь, которого ждут…
Пребывая на земле бесконечное множество лет, возрождаясь каждую зиму и умирая к весне, он знал такое, чего не знали люди: что каждый из ветров, такой же, как они, обитатель местности, носит в себе их исчезающую жизнь…
Человек лежал неподвижно, красное вытекло из-под его шапки, намочило сухой снег, но и этой красноты уже почти не было видно: сумерки загустели, еще меньше получаса, и будет ночь. Змей понимал, что не сможет ни разбудить, ни тем более поднять его. Оставалось только заровнять человека снегом, как делал он это в прежние времена, когда видел, что в идущем уже не хватает теплой крови, чтобы выжить, и помощи не будет, и потому пусть лучше уснет и спит… Но сейчас близость других людей останавливала его.
Через два часа ненадолго ожила трасса – с завода пошли вечерние машины. Змей бросался на лобовые стекла: «Там ваш человек в кювете лежит», – но его не замечали, и он совсем обмяк, осознав свое грустное одиночество и то, что так нелепо кончилась история Александра Александровича, прохожего в трехцветной куртке.
Прежде чем уйти в загородные поля, змей поднялся над трассой и прошептал со страшной высоты: «Э-эх вы-ы…»
ТРИ СВАДЬБЫ
На самом деле Александром Александровичем он значился только в документах – в паспорте, в трудовой, пенсионной и сберегательной книжках.
А в действительности он был Шурик, и в том, что он именно Шурик, состояло его главное отличие от всех прочих людей.
В первую очередь, от его же собственного отца.
Шурка Шпигулин вернулся из армии в начале зимы тысяча девятьсот шестьдесят седьмого года.
Пришлось совмещать встречу со свадьбой, поскольку явился он не один, а с уже расписанной женой, и под пальто у нее заметно топорщилось. Шуркина мать встретила пару ласково, как полагается, потом, будто хлопоча, вышла на двор, позвала Шурку и отхлестала вожжами прямо по шинели, которую тот не успел снять.
Много народу набилось в просторную шпигулинскую избу, потому как помимо родственников не возбранялось заходить любому, кроме разве что деревенской ведьмы. Когда собирались гости, мать сильно боялась, что начнут говорить ее сыну нехорошие слова и Шурка с младшим братом Коськой кинутся в драку прямо в избе. Но как-то все обходилось мирно, наверное, потому, что попойку с ровесниками Шурка благоразумно приберег на потом и пришли большей частью люди степенные.
Жена у Шурки была высокая, красивая и старше его года на три. Деревне она понравилась. Присутствовавший на празднике веселый дед Никита Иванович Калин, раскрасневшись от самогона, спросил виновника торжества:
– А в каких ты, Шурка, войсках служил?
– В артиллерии.
– У-у, – почтительно протянул Никита Иванович, – стало быть, ты из пушки стрелять мастер.
– Не, деда, я пушку за три года в глаза не видел.
– А как же так?
– Стадион строил в Хабаровске. На присяге дали карабин подержать, потом в палатки загнали – и с лопатой от звонка до звонка, зимой и летом.
– О как…
Шурка проглотил, что жевал, и произнес громко, чтобы слышали все:
– Находясь в Вооруженных силах, можно сказать, не покидал народного хозяйства.
Тут впервые подала голос молодая жена:
– Саша получил специальность бетонщика. Четвертого разряда.
– О как! – хохотнул дед. – Не покидал – это хорошо… четвертого разряда… Только куды нам бетонщики-то, в деревне?
– Ты, Никита Иванович, темнота, – подскочил Коська, тут же получив от матери шлепок по заду, но продолжил, будто не заметил ничего: – Бетон сегодня необходим везде. И в сельском хозяйстве тоже! Например, на строительстве современных свиноферм, коровников, при заливке фундамента жилых домов высотой от одного этажа и выше. Да мало ли где еще!
– Глянь ты какой – фу-ты, ну-ты, ножки гнуты. – Дед посерьезнел, расправил желтую бороду, полез в карман музейных зеленых галифе и достал банку из-под монпансье, в которой держал табак.
– Давайте-ка еще по одной, – зычно возгласила мать.
Через неделю, отгуляв с ровесниками, устроился Шурка трактористом и жил, как положено трактористу: когда не пахал – пил, а бывало, что и просто пил.
В первых числах апреля шестьдесят восьмого Шуркина жена родила мальчика и назвала его самолично в честь мужа – Александром, на что родня ответила деликатным, сдержанным согласием. А чтобы отличать новорожденного от его папаши, стали его звать Шуриком. И так это всем понравилось, что Шурика с Шуркой никто и никогда не путал: каждый, кроме этих, из официальных инстанций, сразу понимал, о ком идет речь.
Получился Шурик совсем нездешнего вида, такой, что посмотреть на него ходили не только те, кому положено по родству, но и просто любопытствующие под предлогом попросить соли или еще чего. И бабушка – звали ее Валентина – почти никому не отказывала, потому как втайне считала Шурика себе наградой за мужа, сгинувшего от послевоенной радости. Бабы подолгу с удовольствием разбирались, от кого носик, от кого ротик, от кого глазки, а веселый дед Никита Иванович заключил после внимательного молчания:
– Как в церькве, на иконе.
Глаза у Шурика были в пол-лица, обрамленные густыми черными ресницами, лобик крутой и губки ярко-красные – таким он покинул материнскую утробу.
Заходил и Виктор Степанович, долговязый неулыбчивый дядька, от серьезности которого смирели даже председатели. Помимо серьезности, он обладал огромным ростом, рыхлым носом, надсадным басом и говорил только самое нужное.
– Чисто кобыла, – сказал Виктор Степанович и тут же направился к выходу.
– Сам ты, дядя Витя, кобыла, – крикнула вдогонку Валентина, когда гость уже согнул голову под притолокой и перенес через порог худую ногу в гигантском сапоге, взяла Шурика и отнесла за занавеску, к матери.