Валентина встала, шатаясь, как от удара, подошла к внуку, заграбастала пухленькое Шуриково тело, а внук в воздухе дрыгал ногой и победно орал:
– Дудуду… потедял дуду!
Тогда, четыре с лишним года назад, сказали ей: стоит надеяться, что глухота и паралич проявятся не в полной мере, вот они и проявились не в полной…
Звуки, роившиеся вокруг Шурика, доходили до него размазанным эхом, и разбирал он только то, что говорилось ему в полный голос и в лицо, он понимал слова только вместе с движением губ; но тот стишок про слепого, повторенный в одном ритме, наверное, сотню раз, вошел в него не только через немощные уши, но по бабушкиным коленям проник в него, прошел по костям и остался в нем.
Шурик перебирал в уме эти слова и мучился страхом, что снаружи они не будут такими, как внутри, он долго собирался с духом, прежде чем встать напротив бабки и начать топать ногой, ведь стихи про слепого представлялись ему чем-то непреодолимым по сравнению с привычным, позорно-младенческим «дай», «баба», «дед»…
После того чтения заходил фельдшер Никитин, добрый рыхлый человек, иногда пропадавший, к печали всей деревни, на время тихих уединенных запоев.
Бабушка уговорила Шурика повторить номер, и фельдшер сказал:
– Слуховой бы аппарат ему, да очень уж трудное это дело. Очередь и так далее. Но! Может, и так чего-то разовьется.
И еще, сказал фельдшер, надо подумать заранее о хорошем интернате, а он как раз знает такой, и есть у него там человек, товарищ по училищу, и, не откладывая, начнет он «наводить мосты».
В семь лет отвезли Шурика в интернат, который и в самом деле оказался хорошим. Там были добрые люди, они не только научили его языку немых, но и сумели сохранить и развить остававшиеся в нем слух и речь.
Так оказался Шурик где-то на границе мира немых и мира говорящих, хотя с немыми, конечно, было ему легче, им он мог сказать то, чего говорящие никогда бы не поняли.
Его детские воспоминания существовали сами по себе, загорались время от времени, как разноцветные лампы простенькой елочной гирлянды.
На протяжении всех дней его жизни они приходили без вызова, даже когда было совсем не до них, даже тогда, когда лежал он, Александр Александрович, в сером снегу кювета.
И было-то их всего несколько, но таких, что хватало почувствовать сразу всю жизнь, прекрасную и страшную.
Иногда первой приходила Светка – девочка с полными, невероятно живыми губами, круглым личиком, вздернутым носом – та, что кричала ему в ухо: «Шмотри, невешта!»
Она всегда говорила, прищурившись одним глазком, вставая вполоборота к собеседнику, и часто Шурик не мог разобрать слов, но видел, что ее речь всегда была готова сорваться в смех.
Светка, городская девочка, летом жила у тетки, ее дом стоял почти напротив шпигулинского – через улицу, или, как тут говорили, на другом порядке. Она была вероломна, коварна, но Шурик лишь догадывался об этом, поскольку Светкино вероломство и коварство доставалось другим мальчикам – Кольке Семикову и Сережке Бородулину. Каким-то тайным, невероятным мастерством Светка их стравливала, доводила до драки и убегала. Но минуты ее отсутствия хватало, чтобы Колька с Сережкой мирились, шли в заросли, где срезали полые подсохшие стебли, рвали, крошили, рассовывали по карманам гроздья бузины и шли расстреливать роковую женщину.
Она привязала их к себе. Если они играли втроем, то обязательно во что-то орущее, бегучее, опасное, но в прочее время стояла меж ними вражда – желанная, как было видно. Сережка, семилетний, в рубахе, всегда расстегнутой до пупа, конопатый с головы до пяток, голубоглазый, с пшеничным вихром в виде перевернутой запятой, издалека увидев Светку, пронзительно угрожал ей убийством – на этот раз окончательным.
А Колька, имевший отчего-то врожденно виноватое выражение лица, состоявший на вечном попечении бабки, сухощавой стремительной старухи, однажды впал в подлинное безумие и весь день ходил по улице голый. Не сказать чтобы эта выходка всех удивила – на Кольку лишь оглядывались. Некоторые, похохатывая, спрашивали причину у его бабки, и та выстреливала: «Я ему говорю – ты чево по деревне без штанов ходишь, собаки вот тебе стручок-ат отгрызут. А он – „я закаляюсь“, басурман бестолковый».
Выходка Кольки, если она вообще имела какую-то цель, ушла в пустоту. Светки в тот день в деревне не было, последовавшие слухи ее не впечатлили, и все продолжалось по-прежнему. Расстрелянная бузиной по ляжкам, зареванная, она бежала в шпигулинский двор, где тихо и величественно коротал день совсем другой мальчик с глазами неваляшки, мальчик в идеально белой, застегнутой на все пуговицы рубашечке и черненьких коротких штанишках с лямочкой наискось, мальчик молчаливый и повинующийся ей легко, будто ее желания считает своими.
Она прищуривала глаз, и влажные смеющиеся губы произносили: «Шурик… Шурик… а, Шурик».
Потом брала его за руку и вела на пруд. На желтой солнечной отмели они ловили головастиков и, набрав в жестяную или стеклянную банку штук десять, возвращались во двор. Там, во дворе, у головастиков начиналась другая жизнь: они снова рождались, их нянчили, потом они знакомились попарно, женились, заселялись семьями в спичечные коробки, жили там долго и счастливо, минут пять, после чего внезапно старились и умирали. Щепкой им рыли могилки, лепили на них холмики и водружали связанные из спичек кресты.
После недолгого сосредоточенного молчания Светка легонько толкала Шурика в плечо, проговаривала громким шепотом: «Теперь давай плакать», – обнимала Шурика и начинала рыдать, обливаясь настоящими слезами и вздрагивая. Плечи Шурика всегда помнили эту дрожь.
Другим видением была тоненькая стрелка света, пробившаяся сквозь почти невидимую щель и отразившаяся на черной стене перевернутым миром, в котором медленно проплывали дома, кусты, коровы, стоявшие головами вниз…
Темнота была в наглухо закрытом фургоне красного «каблучка», в котором Шурика везли крестить в село, на другой стороне зеленой речки. Погожими летними вечерами обрывистый берег со стороны села горел нежно-розовым светом, исходившим от белых переливающихся камней. Густая вода шевелила донные травы, и где-то на узкой излучине берега соединялись тоненьким деревянным мостиком, по которому ходили в церковь предки – Светкины, Шурика, Кольки, Сережки, бабы Вали и вообще всех ныне живущих. Ходили босиком, а у кого были сапоги, те несли их связанными на палке и обувались у церковной ограды.
Из своего крещения запомнил Шурик, как вели его от купели к родне и шел он по церкви в чем мать родила, а по сторонам стояли рядами взрослые одетые люди, улыбались ему, и было от этого невероятного, похожего на сон воспоминания только странное чувство идущего изнутри нежного тепла. Шурик никогда не задумывался, откуда это тепло, просто чувствовал его.
Потом опять была темнота, и повторилось чудо перевернутого мира. Но длилось оно совсем недолго: «каблучок» остановился, двери открылись, и незнакомый Шурику человек в огромной кепке вручил ему стопу соевого шоколада в зеленых обертках.
Являлось и страшное воспоминание, но в нем был не тот страх, который лишает сил, – у страха была обратная, светлая сторона.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера: