Оценить:
 Рейтинг: 0

Архипелаг ГУЛАГ

<< 1 ... 46 47 48 49 50 51 52 >>
На страницу:
50 из 52
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Как всегда, особенно поначалу накинулись на этот закон, в 1932–33, и особенно рьяно стреляли тогда. В это мирное время (ещё при Кирове…) в одних только ленинградских Крестах в декабре 1932 ожидало своей участи единовременно двести шестьдесят пять смертников[135 - Свидетельство Б., разносившего по камерам смертников пищу.] – а за целый год по одним Крестам и за тысячу завалило?

И что ж это были за злодеи? Откуда набралось столько заговорщиков и смутьянов? А например, сидело там шесть колхозников из-под Царского Села, которые вот в чём провинились: после колхозного (их же руками!) покоса они прошли и сделали по кочкам подкос для своих коров. Все эти шесть мужиков не были помилованы ВЦИКом, приговор приведён в исполнение!

Какая Салтычиха? какой самый гнусный и отвратительный крепостник мог бы убить шесть мужиков за несчастные окоски?.. Да ударь он их только розгами по разу, – мы б уже знали и в школах проклинали его имя[136 - Только неизвестно в школах, что Салтычиха по приговору (классового) суда отсидела за свои зверства 11 лет в подземной тюрьме Ивановского монастыря в Москве. (А. С. Пругавин. Монастырские тюрьмы в борьбе с сектантством: К вопросу о веротерпимости. М.: Посредник, 1905, с. 39.)]. А сейчас – ухнуло в воду, и гладенько. И только надежду надо таить, что когда-нибудь подтвердят документами рассказ моего живого свидетеля. Если бы Сталин никогда и никого больше не убил, – то только за этих шестерых царскосельских мужиков я бы считал его достойным четвертования! И ещё смеют нам визжать: «как вы смели его разоблачать?», «тревожить великую тень?», «Сталин принадлежит мировому коммунистическому движению!» – Да. И – уголовному кодексу.

Впрочем, Ленин с Троцким – чем же лучше? Начинали – они.

Однако вернёмся к безстрастию и безпристрастию. Конечно, ВЦИК непременно бы «полностью отменил» высшую меру, раз это было обещано, – да в том беда, что в 1936 Отец и Учитель «полностью отменил» сам ВЦИК. А уж Верховный Совет скорей звучал под Анну Иоанновну. Тут и «высшая мера» наказания стала, а не защиты какой-то непонятной. Расстрелы 1937–38 года даже для сталинского уха не умещались уже в «защиту».

Об этих расстрелах – какой правовед, какой уголовный историк приведёт нам проверенную статистику? где тот спецхран, куда бы нам проникнуть и вычитать цифры? Их нет. Их и не будет. Осмелимся поэтому лишь повторить те цифры-слухи, которые по-свежу, в 1939–40 годах, бродили под бутырскими сводами и истекали от крупных и средних павших ежовцев, прошедших те камеры незадолго (они-то знали!). Говорили ежовцы, что в два эти года расстреляно по Союзу полмиллиона «политических» и 480 тысяч блатарей (59-3, их стреляли как «опору Ягоды»; этим и подрезан был «старый воровской благородный» мир).

Насколько эти цифры невероятны? Считая, что расстрелы велись не два года, а лишь полтора, мы должны ожидать (для 58-й статьи) в среднем в месяц 28 тысяч расстрелянных. Это по Союзу. Но сколько было мест расстрела? Очень скромно будет посчитать, что – полтораста. (Их было больше, конечно. В одном только Пскове под многими церквами в бывших кельях отшельников были устроены пыточные и расстрельные помещения НКВД. Ещё и в 1953 в эти церкви не пускали экскурсантов: «архивы»; там и паутины не выметали по десять лет, такие «архивы». Перед началом реставрационных работ оттуда кости вывозили грузовиками.) Тогда, значит, в одном месте, в один день уводили на расстрел по 6 человек. Разве это фантастично? Это преуменьшено даже! Из Краснодара свидетельствуют, что там в главном здании ГПУ на Пролетарской в 1937–38 каждую ночь расстреливали больше 200 человек! (По другим источникам, к 1 января 1939 расстреляно 1 миллион 700 тысяч человек.)

В годы советско-германской войны по разным поводам применение смертной казни то расширялось (например, военизация железных дорог), то обогащалось по формам (с апреля 1943 – указ о повешении).

Все эти события несколько замедлили обещанную полную, окончательную и навечную отмену смертной казни, однако терпением и преданностью наш народ всё-таки выслужил её: в мае 1947 примерил Иосиф Виссарионович крахмальное жабо перед зеркалом, понравилось – и продиктовал президиуму Верховного Совета отмену смертной казни в мирное время (с заменою на – 25 лет, четвертную).

Но народ наш неблагодарен, преступен и неспособен ценить великодушие. Поэтому покряхтели-покряхтели правители два с половиной года без смертной казни, и 12 января 1950 издан Указ противоположный: «ввиду поступивших заявлений от национальных республик (Украина?..), от профсоюзов (милые эти профсоюзы, всегда знают, что? надо), крестьянских организаций (это среди сна продиктовано, все крестьянские организации растоптал Милостивец ещё в год Великого Перелома), а также от деятелей культуры» (вот это вполне правдоподобно) возвратили смертную казнь для уже накопившихся «изменников родины, шпионов и подрывников-диверсантов».

И уж как начали возвращать нашу привычную, нашу головорубку, так и потянулось без усилия: 1954 – за умышленное убийство тоже; май 1961 – за хищение государственного имущества тоже, и подделку денег тоже, и террор в местах заключения (это кто стукачей убивает и пугает лагерную администрацию); июль 1961 – за нарушение правил о валютных операциях; февраль 1962 – за посягательство (замах рукой) на жизнь милиционеров и дружинников; и тогда же – за изнасилование; и тут же сразу – за взяточничество.

Но всё это – временно, впредь до полной отмены. И сегодня так записано.

И выходит, что дольше всего мы без казни держались при Елизавете Петровне.

* * *

В благополучном и слепом нашем существовании смертники рисуются нам роковыми и немногочисленными одиночками. Мы инстинктивно уверены, что мы-то в смертную камеру никогда бы попасть не могли, что для этого нужна если не тяжкая вина, то во всяком случае выдающаяся жизнь. Нам ещё много нужно перетряхнуть в голове, чтобы представить: в смертных камерах пересидела тьма самых серых людей за самые рядовые поступки, и – кому как повезёт – очень часто не помилование получали они, а вышку (так называют арестанты «высшую меру», они не терпят высоких слов и всё называют как-нибудь погрубей и покороче).

Агроном райзо получил смертный приговор за ошибки в анализе колхозного зерна! (а может быть, не угодил начальству анализом?) – 1937 год.

Председатель кустарной артели (изготовлявшей ниточные катушки!) Мельников приговорён к смерти за то, что в мастерской случился пожар от локомобильной искры! – 1937 год. (Правда, его помиловали и дали десятку.)

В тех же Крестах в 1932 году ждали смерти: Фельдман – за то, что у него нашли валюту; Файтелевич, консерваторец, за продажу стальной ленты для перьев. Исконная коммерция, хлеб и забава еврея, тоже стали достойны казни!

Удивляться ли тогда, что смертную казнь получил ивановский деревенский парень Гераська: на Николу вешнего гулял в соседней деревне, выпил крепко и стукнул колом по заду – не милиционера, нет! – но милицейскую лошадь! (Правда, той же милиции назло он оторвал от сельсовета доску обшивки, потом сельсоветский телефон от шнура и кричал: «громи чертей!»…)

Наша судьба угодить в смертную камеру не тем решается, что мы сделали что-то или чего-то не сделали, – она решается кручением большого колеса, ходом внешних могучих обстоятельств. Например, обложен блокадою Ленинград. Его высший руководитель товарищ Жданов что? должен думать, если в делах Ленинградского ГБ в такие суровые месяцы не будет смертных казней? Что Органы бездействуют, не так ли? Должны же быть вскрыты крупные подпольные заговоры, руководимые немцами извне? Почему же при Сталине в 1919 такие заговоры были вскрыты, а при Жданове в 1942 их нет? Заказано – сделано: открываются несколько разветвлённых заговоров! Вы спите в своей нетопленой ленинградской комнате, а когтистая чёрная рука уже снижается над вами. И от вас тут ничего не зависит. Намечается такой-то, член-корреспондент Игнатовский, – у него окна выходят на Неву, и он вынул белый носовой платок высморкаться – сигнал! А ещё Игнатовский как инженер любит беседовать с моряками о тех нике. Засечено! Игнатовский взят. Пришла пора рассчитываться! – итак, назовите сорок членов вашей организации. Называет. Так если вы – капельдинер Александринки, то шансы быть названным у вас невелики, а если вы профессор Технологического института – так вот вы и в списке, – и что же от вас зависело? А по такому списку – всем расстрел.

И всех расстреливают. И вот как остаётся в живых Константин Иванович Страхович, крупный русский гидродинамик: какое-то ещё высшее начальство в госбезопасности недовольно, что список мал и расстреливается мало. И Страховича намечают как подходящий центр для вскрытия новой организации. Его вызывает капитан Альтшуллер: «Вы что ж? нарочно поскорее всё признали и решили уйти на тот свет, чтобы скрыть подпольное правительство? Кем вы там были?» Так, продолжая сидеть в камере смертников, Страхович попадает на новый следственный круг! Он предлагает считать его минпросом (хочется кончить всё поскорей!), но Альт шуллеру этого мало. Следствие идёт, группу Игнатовского тем временем расстреливают. На одном из допросов Страховича охватывает гнев: он не то что хочет жить, но он устал умирать, и главное, до противности подкатила ему ложь. И он на перекрестном допросе при каком-то большом чине стучит по столу: «Это вас всех расстреляют! Я не буду больше лгать! Я все показания вообще беру обратно!» И вспышка эта помогает! – его не только перестают следовать, но надолго забывают в камере смертников.

Вероятно, среди всеобщей покорности вспышка отчаяния всегда помогает.

И вот столько расстреляно – сперва тысячи, потом сотни тысяч. Мы делим, множим, вздыхаем, проклинаем. И всё-таки – это цифры. Они поражают ум, потом забываются. А если б когда-нибудь родственники расстрелянных сдали бы в одно издательство фотографии своих казнённых, и был бы издан альбом этих фотографий, несколько томов альбома, – то перелистыванием их и последним взглядом в померкшие глаза мы бы много почерпнули для своей оставшейся жизни. Такое чтение, почти без букв, легло бы нам на сердце вечным наслоем.

В одном моём знакомом доме, где бывшие зэки, есть такой обряд: 5 марта, в день смерти Главного Убийцы, выставляются на столах фотографии расстрелянных и умерших в лагере – десятков несколько, кого собрали. И весь день в квартире торжественность – полуцерковная, полумузейная. Траурная музыка. Приходят друзья, смотрят на фотографии, молчат, слушают, тихо переговариваются; уходят не попрощавшись.

Вот так бы везде… Хоть какой-нибудь рубчик на сердце мы бы вынесли из этих смертей.

Чтоб – не напрасно всё же!..

Как это всё происходит? Как люди ждут? Что они чувствуют? О чём думают? К каким приходят решениям? И как их берут? И что они ощущают в последние минуты? И как именно… это… их… это…?

Естественна больная жажда людей проникнуть за завесу (хоть никого из нас это, конечно, никогда не постигнет). Естественно и то, что пережившие рассказывают не о самом последнем – ведь их помиловали.

Дальше – знают палачи. Но палачи не будут говорить. (Тот крестовский знаменитый дядя Лёша, который крутил руки назад, надевал наручники, а если уводимый вскрикивал в ночном коридоре «прощайте, братцы!», то и комом рот затыкал, – зачем он будет вам рассказывать? Он и сейчас, наверно, ходит по Ленинграду, хорошо одет. Если вы его встретите в пивной на островах или на футболе – спросите!)

Однако и палач не знает всего до конца. Под какой-нибудь сопроводительный машинный грохот неслышно освобождая пули из пистолета в затылки, он обречён тупо не понимать совершаемого. До конца-то и он не знает! До конца знают только убитые – и значит, никто.

Ещё, правда, художник – неявно и неясно, но кое-что знает вплоть до самой пули, до самой верёвки.

Вот от помилованных и от художников мы и составили себе приблизительную картину смертной камеры. Знаем, например, что ночью не спят, а ждут. Что успокаиваются только утром.

Нароков (Марченко) в романе «Мнимые величины»[137 - Николай Нароков. Мнимые величины: Роман в 2-х частях. Нью-Йорк: Изд-во им. Чехова, 1952.], сильно испорченном предварительным заданием – всё написать, как у Достоевского, и ещё даже более разодрать и умилить, чем Достоевский, – смертную камеру, однако, и саму сцену расстрела написал, по-моему, очень хорошо. Нельзя проверить, но как-то верится.

Догадки более ранних художников, например Леонида Андреева, сейчас уже поневоле отдают крыловскими временами. Да и какой фантаст мог бы вообразить, например, смертные камеры 37-го года? Он плёл бы обязательно свой психологический шнурочек: как ждут? как прислушиваются?.. Кто ж бы мог предвидеть и описать нам такие неожиданные ощущения смертников:

1. Смертники страдают от холода. Спать приходится на цементном полу, под окном это минус три градуса (Страхович). Пока расстрел, тут замёрзнешь.

2. Смертники страдают от тесноты и духоты. В одиночную камеру втиснуто семь (меньше и не бывает), десять, пятнадцать или двадцать восемь смертников (Страхович, Ленинград, 1942). И так сдавлены они недели и месяцы!

Так что? там кошмар твоих семи повешенных! Уже не о казни думают люди, не расстрела боятся, а – как вот сейчас ноги вытянуть? как повернуться? как воздуха глотнуть?

В 1937 году, когда в ивановских тюрьмах – Внутренней, № 1, № 2 и КПЗ, сидело одновременно до 40 тысяч человек, хотя рассчитаны они были вряд ли на 3–4 тысячи, – в тюрьме № 2 смешали: следственных, осуждённых к лагерю, смертников, помилованных смертников и ещё воров – и все они несколько дней в большой камере стояли вплотную в такой тесноте, что невозможно было поднять или опустить руку, а притиснутому к нарам могли сломать колено. Это было зимой, и, чтобы не задохнуться, – заключённые выдавили стёкла в окнах. (В этой камере ожидал своей смерти уже приговорённый к ней седой как лунь член РСДРП с 1898 Алалыкин, покинувший партию большевиков в 1917 после апрельских тезисов.)

3. Смертники страдают от голода. Они ждут после смертного приговора так долго, что главным их ощущением становится не страх расстрела, а муки голода: где бы поесть? Александр Бабич в 1941 в Красноярской тюрьме пробыл в смертной камере 75 суток! Он уже вполне покорился и ждал расстрела как единственно возможного конца своей нескладной жизни. Но он опух с голода, – и тут ему заменили расстрел десятью годами, и с этого он начал свои лагеря. – А какой вообще рекорд пребывания в смертной камере? Кто знает рекорд?.. Всеволод Петрович Голицын, староста (!) смертной камеры, просидел в ней 140 суток (1938) – но рекорд ли это? Слава нашей науки академик Н. И. Вавилов прождал расстрела несколько месяцев, да как бы и не год; в состоянии смертника был эвакуирован в Саратовскую тюрьму, там сидел в подвальной камере без окна, и когда летом 1942, помилованный, был переведен в общую камеру, то ходить не мог, его на прогулку выносили на руках.

4. Смертники страдают без медицинской помощи. Охрименко за долгое сидение в смертной камере (1938) сильно заболел. Его не только не взяли в больницу, но и врач долго не шла. Когда же пришла, то не вошла в камеру, а через решётчатую дверь, не осматривая и ни о чём не спрашивая, протянула порошки. А у Страховича началась водянка ног, он объяснил это надзирателю – и прислали… зубного врача.

Когда же врач и вмешивается, то должен ли он лечить смертника, то есть продлить ему ожидание смерти? Или гуманность врача в том, чтобы настоять на скорейшем расстреле? Вот опять сценка от Страховича: входит врач и, разговаривая с дежурным, тычет пальцем в смертников: «покойник!.. покойник!.. покойник!..» (Это он выделяет для дежурного дистрофиков, настаивая, что нельзя же так изводить людей, что пора же расстреливать!)

* * *

А отчего, в самом деле, так долго их держали? Не хватало палачей? Надо сопоставить с тем, что очень многим смертникам предлагали и даже просили их подписать просьбу о помиловании, а когда они очень уж упирались, не хотели больше сделок, то подписывали от их имени. Ну а ход бумажек по изворотам машины и не мог быть быстрей, чем в месяцы.

Тут, наверно, вот что: стык двух разных ведомств. Ведомство следственно-судебное (как мы слышали от членов Военной Коллегии, это было – едино) гналось за раскрытием кошмарно-грозных дел и не могло не дать преступникам достойной кары – расстрелов. Но как только расстрелы были произнесены, записаны в актив следствия и суда – сами эти чучела, называемые осуждёнными, их уже не интересовали: на самом-то деле никакой крамолы не было, и ни что в государственной жизни не могло измениться от того, останутся ли приговорённые в живых или умрут. И так они доставались полностью на усмотрение тюремного ведомства. Тюремное же ведомство, примыкавшее к ГУЛАГу, уже смотрело на заключённых с хозяйственной точки зрения, их цифры были – не побольше расстрелять, а побольше рабочей силы послать на Архипелаг.

Так посмотрел начальник внутрянки Большого Дома Соколов и на Страховича, который в конце концов соскучился в камере смертников и стал просить бумагу и карандаш для научных занятий. Сперва он писал тетрадку «О взаимодействии жидкости с твёрдым телом, движущимся в ней», «Расчёт баллист, рессор и амортизаторов», потом «Основы теории устойчивости», его уже отделили в отдельную «научную» камеру, кормили получше, тут стали поступать заказы с Ленин градского фронта, он разрабатывал им «объёмную стрельбу по самолётам» – и кончилось тем, что Жданов заменил ему смертную казнь 15-ю годами (но просто медленно шла почта с Большой Земли: вскоре пришла обычная помиловка из Москвы, и она была пощедрее ждановской: всего только десятка).

Все тюремные тетради у Страховича и сейчас целы. А «научная карьера» его за решёткой на этом только начиналась. Ему предстояло возглавить один из первых в СССР проектов турбореактивного двигателя.

А Наталию Постоеву, доцента-математика, в смертной камере решил эксплуатнуть для своих личных целей следователь Кружков (да-да, тот самый, ворюга): дело в том, что он был – студент-заочник! И вот он вызывал Постоеву из смертной камеры – и давал решать задачи по теории функций комплексного переменного в своих (а скорей всего, даже и не своих) контрольных работах.

Так что? понимала мировая литература в предсмертных страданиях?..

Наконец (рассказ Чавдарова), смертная камера может быть использована как элемент следствия, как приём воздействия. Двух несознающихся (Красноярск) внезапно вы звали на «суд», «приговорили» к смертной казни и перевели в камеру смертников. (Чавдаров обмолвился: «над ними была инсценировка суда». Но в положении, когда всякий суд – инсценировка, каким словом назвать ещё этот лже-суд? Сцена на сцене, спектакль, вставленный в спектакль.) Тут им дали глотнуть этого смертного быта сполна. Потом подсадили наседок, якобы тоже «смертников». И те вдруг стали раскаиваться, что были так упрямы на следствии, и просили надзирателя передать следователю, что готовы всё подписать. Им дали подписать заявления, а потом увели из камеры днём, значит – не на расстрел.

А те истинные смертники в этой камере, которые послужили материалом для следовательской игры, – они тоже что-нибудь чувствовали, когда вот люди «раскаивались» и их миловали? Ну да это режиссёрские издержки.

<< 1 ... 46 47 48 49 50 51 52 >>
На страницу:
50 из 52