Филарету сообщил это с выражением сочувствия на лице Леонид Зарецкий, заметно тянувшийся к Дроздову. Филарет не сокрушался об отданном Евгению предпочтении, а увеличил время своих занятий, сократив сон до пяти часов. В редкие неделовые встречи троицкие воспитанники были откровенны друг с другом, ибо равно нуждались в помощи и советах.
Внешне три иеромонаха были непохожи. Высокий и плечистый, черноволосый Казанцев от следовавших одна за другой служебных удач пребывал в добродушном и самоуверенном настроении, был весел и лёгок на слово; коренастый, плотного сложения Зарецкий редко пускался в откровенности, предпочитая наблюдать и выслушивать других; худощавый, невеликий ростом Дроздов привлекал к себе внимание внутренней энергией и очевидной незаурядностью, в разговорах помалкивал, но, начав говорить, высказывался весь. Все трое были монахами не по одному облику, но и по складу души, однако все трое невольно питали надежды на большое будущее.
– Как всё успеть? – сокрушался Евгений. – Изволь и расписание согласовать, и списки семинаристов по разрядам составить, и философию излагать. Владыка Феофилакт поселился у нас в академии, нет-нет да и нагрянет на занятие. Потом вопрос: почему то, почему это… Он тебе Сведенборга давал?
– Вон лежит, – кивнул Филарет.
– Всем его навязывает! Я, признаться, не читал ещё. О чём там?
– Ты Кантовы сочинения помнишь? Там критикуется кое-что из Сведенборга. А от него самого – голова трещит! Несколько страниц прочитаю и на двор выхожу. Содержание какое-то… – Филарет хотел сказать «пустое», но сдержался, – неясное пока. Там рассказаны известные случаи, когда Сведенборг показал своё знание сокровенного: открыл, где найти платёжную записку должника, что-то сообщил одной княжне шведской и объявил о пожаре, происходившем в то самое время в каком-то городе. Собственно о Церкви там и нет ничего, все о корреспонденции земного и потустороннего… Пожалуй, я брошу, терпения не хватает.
– Ну уж если у тебя, брат Филарет, терпения недостаёт, я за неё и браться не буду! – решил Евгений. – И так к экзамену едва успею курс дочитать.
Подружившийся с обоими Леонид Зарецкий слушал молча, но на последние слова Евгения отозвался:
– Не спеши, брат, отбрасывать плоды шведской мудрости. Я сам слышал, как владыка Феофилакт, князь Голицын и Сперанский два вечера напролёт обсуждали эту самую книгу. Умна она или глупа – Бог весть, а знать её следует. Я вот сто семьдесят четыре страницы прочитал.
– Вот она где, премудрость-то наша! – Евгений хлопнул Леонида по плечу, – Собирайся, отче, оставим хозяина и вернёмся к нашим крикунам и буянам!
Они ушли, и Филарет вновь склонился над письменным столом.
Архимандрит Евграф трижды обращался в Комиссию духовных училищ с просьбою выделить ему помощника для преподавания богословия ради вящей делу пользы и облегчения его обязанностей, а именно – иеромонаха Филарета, за склонность которого к наукам и особенно к духовным он ручается. На первый раз просто отказали. На второй раз объяснили, что некем заменить Филарета в семинарии и Александро-Невском духовном училище, коего он был также сделан ректором. На третью просьбу последовало в октябре 1809 года согласие, но друг и заступник недолго радовался ему: 11 ноября архимандрит Евграф скончался от паралича сердца.
Для Филарета то была вторая серьёзная утрата в жизни. Но если смерть Андрея Саксина принесла сердечную боль, то кончина Евграфа Музалевского будто закалила его, сметя наивность и простодушие, усилив твёрдость духа и пламень веры. Добрейший отец Евграф за недолгие месяцы служения показал, что можно и должно нести иноческий подвиг и в петербургском мире, где карьерно-бюрократический дух проник даже в церковную жизнь.
Филарет готовился к монашеству созерцательно-аскетическому, а поставлен был на путь церковно-общественный… Это бы ладно, всё принял с покорностию, но со смертью отца Евграфа пришло одиночество, казалось – на всю отмеренную Господом жизнь. Да, есть родители, брат и сёстры, рядом и вдали добрые приятели, благорасположенное начальство, но что с того? В мире служебном перед Филаретом открывалась ледяная пустыня. Зависть, интриганство, тайные козни, лицемерие – как далеко всё это от открытости троицкой жизни. Хватит ли сил на то, чтобы устоять, не изменить себе и заветам, заповеданным святыми отцами? Он не знал. Уповать следовало на волю Божию, надеяться на себя одного. Он скорее догадывался, чем сознавал, какой путь служения ему предстоит.
На бумаге всего не передашь, да и письма на почте просматривают, а как хотелось ему излить душу владыке Платону и получить совет, вразумление, услышать хотя бы одну из митрополичьих историй…
В письме Грише Пономарёву, ставшему приходским священником, Филарет писал: «…К здешней жизни я не довольно привык и вряд ли когда привыкну более. Вообрази себе место, где более языков, нежели душ; где надежда по большей части в передних, а опасение повсюду; где множество покорных слуг, а быть доброжелателем считается неучтивым; где роскошь слишком много требует, а природа почти во всём отказывает: ты согласишься, что в такой стихии свободно дышать могут только те, которыя в ней или для неё родились. Впрочем, есть люди, которых расположением я сердечно утешаюсь…»
Филарет сильно переменился. В феврале 1810 года в духовную академию пришёл суховатый, крайне сдержанный в проявлении чувств, хотя и вполне доброжелательный ко всем, педантически аккуратный и поразительно работоспособный пожилой человек. Никто не знал, как старательно он сдерживал невольные проявления своей пылкой и горячей натуры, о которой позволяли догадываться лишь блеск глаз и сквозившая в движениях энергия.
В служебной перемене обнаружились весьма приятные стороны. По званию бакалавра философии ему выделили отдельную комнату; положили жалованье в шестьсот пятьдесят рублей, что по тем временам было немало (заседатели палат уголовного и гражданского суда получали по триста шестьдесят рублей в год, помощники столоначальника в губернских учреждениях – по сто рублей). Наконец-то он смог не обременять семью, но, напротив, помогать родным.
В открывающейся духовной академии незаметно образовались две партии. Во главе первой стоял влиятельнейший рязанский архиепископ Феофилакт, правой рукой которого стал Леонид Зарецкий, во главе второй неожиданно для себя самого оказался новый ректор архимандрит Сергий Крылов-Платонов. Решительный архиепископ ничуть не стеснялся очередного троицкого выходца. Устав академии был написан им, программа обучения составлена им же. Не менее двух раз в неделю он посещал лекции, нередко вызывал к себе преподавателей с отчётом, входил во все мелочи академической жизни. Устранить такое двоевластие архимандрит Сергий не имел ни твёрдости духа, ни возможностей.
Владыку Феофилакта воодушевляла горделивая мечта вернуть русскому духовенству высокое положение в обществе, поднять его из постыдной приниженности, куда загнал его Пётр Великий. Он желал возвысить духовное сословие на уровень дворянства, для чего необходимым видел повышение образованности иереев, чтоб знали и догматику и метафизику, и Священное Писание и французский язык, и литургику и новейшую литературу; чтоб были обеспечены материально и могли на равных разговаривать с властью светской. Всё это рязанский архиепископ (нисколько не спешивший из Петербурга к своей пастве) почитал возможным совершить одному. Он был крупной личностью и дело выбрал по себе. Верно, ради этого и принял монашеский сан, не имея ровно никакого призвания к аскетическому подвигу. Нет, он был полон сил и страсти для деятельности в этом мире.
Требовались союзники, из коих первым и наиважнейшим оставался Михайло Сперанский. Вот почему архиепископ не возражал, когда Михайло Михайлович предложил ему принять в академию для преподавания еврейского языка немецкого учёного Фесслера. Владыка побеседовал с немцем и обнаружил, что тот обладает вполне достаточной подготовкой в философских науках. Это было важно, ибо на первых экзаменах обнаружилось незнание семинаристами новейшей философской терминологии. Преподаватель иеромонах Евгений Казанцев оправдывался неимением литературы, но разве это оправдание? Казанцева Феофилакт распорядился вернуть в Троицу – ведь того желал и он сам, и его любезнейший московский архипастырь. Отослал бы и Дроздова, да повода не находилось. Фесслер же был назначен на должность учителя еврейского и немецкого языков, профессора философии, а кроме того, по просьбе высокоучёного немца готовился к преподаванию русских церковных древностей. Если б знал владыка Феофилакт, кому открыл он двери в духовную академию…
Игнатий Аврелий Фесслер начал свой жизненный путь капуцинским монахом, но не поладил с братией ордена и был вынужден покинуть монастырь. Отказавшись от латинского вероисповедания, он перешёл в лютеранство. Как неприкаянный скитался из страны в страну, из города в город, обойдя пол-Европы. Дошёл до такой степени нищеты, что не имел сменного белья. В Берлине, чтобы не умереть с голоду, писал журнальные статьи и романы, пытался стать адвокатом, но нашёл прбежище в одном из германских университетов. Там его приметили и обогрели, сделали профессором. Он вступил в масонскую ложу и прошёл все степени шведской системы. После закрытия в германских землях кафедр Кантовой философии учёные профессора двинулись в Россию: в Москву – Мельман и Буле, в новый Дерптский университет – Парот, в Харьков – Якоб. Фесслера же по совету масонских братьев Сперанский пригласил в Петербург.
Кто знает, в какой мере Фесслер был жалкой игрушкой судьбы, а в какой орудием масонской пропаганды. Взглядов он своих не таил, ибо в то время на берегах Невы интерес ко всякому мистицизму, выходящему за рамки православия, был необыкновенно велик. В доме барона Розенкампфа Фесслер открыл свою масонскую ложу, в которой проповедовал нечто туманное и загадочное. На собрания его стекалось немало любопытствующих, заезжал и Сперанский.
О Христе профессор мыслил не более как о величайшем философе. Суть учения Фесслера сводилась к растворению Бога во всём сущем и всего в Боге, к отрицанию возможности постигнуть рассудком деятельность Целого, что доступно лишь после долгой подготовки «духу благочестивого». Таким образом, неправославная мистика Фесслера отрицала не только божественность Спасителя, но и значимость его Церкви. Однако находились дамы и господа, желавшие путём подобной подготовки обрести «благочестивый дух». Обнаружились такие и среди семинаристов, не готовых к критическому восприятию пламенной проповеди масонского профессора. Весь полученный ими религиозный опыт расплывался в туманную зыбь томительных (но и пленительных) переживаний.
Обеспокоились некоторыми ответами преподаватели, некоторые признания на исповеди ошеломили духовника академии – надо было что-то делать. Призванный к архимандриту Сергию, Фесслер спокойно объяснил, что излагает в лекциях новейшие достижения европейской науки, до которых русское богословие ещё не дошло. Владыка Феофилакт решился поговорить со Сперанским – тот отмахнулся.
– Оставьте учёного немца в покое! Твои попы, кроме Псалтири, ничего не знают и боятся знать.
– Говорят, Фесслер создаёт особую ложу для духовных лиц, куда будут обязаны поступать наиболее способные для некоего «духовного обновления». Страшно подумать, к чему сие приведёт!
– К преобразованию русского духовенства, – с иронией ответил Сперанский. – Видел я подготовленные к печати письма моего тёзки Михайлы Ломоносова, так в одном он сокрушается о состоянии русского духовенства. При всякой пирушке попы – первые пьяницы, с обеда по кабакам ходят, а иногда и дерутся. Немецкие же пасторы не токмо в городах, но и в деревнях за стыд почитают хождение по крестинам, свадьбам и похоронам. Полстолетия прошло, а что у нас переменилось?.. Фесслер нас к Европе приближает, о желательности чего мы с тобою не раз толковали.
– Михайло Михайлович, ты пойми, его взгляды на грани ереси!
– У вас всё мало-мальски новое – ересь…
Сперанский говорил суховато. На его лице была печать усталости от важных государственных дел, от которых приходится отрываться на всякие мелочи. Спорить с ним далее владыка не решился. Звезда Сперанского набрала ещё большую высоту: в то время государем было утверждено создание Государственного совета и преобразование министерств, и все знали, что за этими важнейшими нововведениями (а возможно и будущими) стоит тихий попович, фактически первый министр.
Феофилакт переговорил с Голицыным, но и тут успех имел небольшой. Князь Александр Николаевич за несколько лет своего управления Синодом сильно переменился. Постоянное его общение с духовными лицами, регулярное посещение церковных служб, рассмотрение служебных дел с частыми ссылками на церковные догматы и труды отцов церкви повлияли бы на любого, а князь обладал немалым умом и сохранил, при всей светской испорченности, стремление к добру и надежду на спасение. Вера пробудилась в нём. Однако вера его была слишком пылкой. Ему казалось недостаточным довольствоваться обычным исполнением православных обрядов (и Сперанский в том сильно его поддерживал). Уж он-то, мнилось, сумеет постигнуть сокровенные глубины Божественного учения. Разговор с Фесслером поддержал князя в этом убеждении. Впрочем, отпуская профессора, Голицын предложил ему представить конспекты своих лекций на рассмотрение академического совета.
Владыка Феофилакт был с Фесслером менее любезен. Немец представил свои замечания о постановке учебного дела в академии, предложив сократить продолжительность учебных часов и разделить предметы на главные и вспомогательные, а к «вспомогательным» отнёс эстетику, которую преподавал сам Феофилакт. На ближайшем заседании совета он обрушился с резкой критикой на Сперанского.
– Фесслер превозносит разум, упирая, однако, на условность человеческого познания, – гремел феофилакт во всю мощь своего голоса. – Начала, коим господин профессор неуклонно следовать обещается, суть начала разрушительный, а не созидательный. Он подрывает религию, приняв в основание философии своей рациональное толкование христианства… Относительно конспектов по еврейскому языку скажу, что намерение профессора показать разные диалекты, родственные еврейскому, похвально. Но того одобрить нельзя, что он хочет на диалекте арабском(!) читать историю патриарха Иосифа в том виде, как она изложена в Алькоране… Рассматривая русские церковные древности по немногим лживым или неверным европейским трудам – ибо профессор русским языком не владеет, – он рассматривает все церковные обряды как «драматическия и лирическия представления». Не ясно ли, что об обрядах Церкви думает он как о трагедиях и операх, представляемых на театре?.. На лекциях Игнатия Фесслера, – откладывая в сторону бумаги, заключил Феофилакт, – в предосторожность читателей прилично будет поставить эпиграфом сии слова Апостола: «Блюдитеся, да никто будет вас прельщати философией по стихиям мира, а не по Христе».
Оказавшись перед выбором между истиною и ересью, Феофилакт не мог лукавить. Как бы ни относился он к слабому, устаревшему петербургскому митрополиту и его приверженцам, ему, как и им, была очевидна явная духовная опасность Фесслера для православия.
Академический совет согласился с мнением владыки Феофилакта о вредности проповедуемых Фесслером философских начал для Церкви и отечества и пагубности их для студентов. Комиссия духовных училищ была вынуждена 9 июля 1810 года согласиться на увольнение немецкого профессора из духовной академии (Сперанский тут же пристроил его в своей Комиссии законов в качестве корреспондента по уголовному праву). Поражение могущественного статс-секретаря и обер-прокурора неприятно удивило обоих и вызвало заметное их охлаждение к Феофилакту.
Возможно, это сыграло свою роль в назначении на пост ректора академии архимандрита Филарета, а не Леонида Зарецкого, чего почти все ожидали. Впрочем, более вероятно, что в выдвижении Филарета решающее значение имели его собственные достоинства и таланты, и прежде всего талант проповедника.
Глава 4
Истины с церковного амвона
Сказать, что иеромонах Филарет лишь исполнял свои служебные обязанности в академии, будет и верно и неверно. Верно потому, что, преподавая богословие и церковную историю, а позднее, с марта 1812 года, приняв на себя обязанности ректора, он в высшей степени добросовестно, до сущих мелочей входил в любое дело, однако не преподавательству и администрированию отдавал он самое сокровенное. Жар своего сердца и глубину ума он вкладывал в проповеди. В них в полной мере раскрывалась его горячая и тонкая натура, в них за привычными оборотами на церковнославянском языке стояли подлинные чувства Филарета.
Началось с того, что митрополит Амвросий как-то вспомнил слова московского владыки Платона в одном из писем, что Дроздов славился в лавре своими поучениями, и посоветовал ему подготовить проповедь. Первое же слово Филарета, произнесённое в 1810 году в день Благовещения, произвело сильное впечатление.
По обыкновению, Филарет написал слово в один присест без черновиков, однако счёл необходимым накануне вечером просмотреть. Кое-что сократил, отдельные слова переменил, но сомнений в своём творении он не испытывал.
Давно уже стал привычным ему Троицкий собор лавры, но в тот день при виде знакомого портика и двух башенок-колоколен сердце забилось чаще.
В праздничный день в соборе стояли монашествующие и много чистой публики. Среди простонародья толпились студенты семинарии и академии. Немало проповедей звучало под высоким куполом сего храма, но немногие оказывались такими яркими, относясь к сегодняшнему дню столько же, сколько и к празднуемому событию. Голос монаха был несилен, но в полной тишине слышно было каждое слово.
– Давно уже бедствия человечества призывали Избавителя. Наконец ожиданный веками день приближается…
Свете тихий святыя славы! Поели луч твой рассеять мглу беспокойных мыслей, да видим хотя зарю надежды, во тьме сидящие.
Истина, слушатели, не должна быть ужасна любителям истины, поелику «совершенная любовь изгоняет страх»…
Предположим на минуту возможность… вообразим, например, что Христос внезапно явился бы в сём храме, подобно как некогда в Иерусалимском, и, нашед здесь, как там, продающих и покупающих, продающих фарисейское благочестие и покупающих славу ревностных служителей Божества, продающих свою пышность и покупающих удивление легкомысленных, продающих обманчивую лепоту взорам и покупающих обольщение сердцу, приносящих в жертву Богу несколько торжественных минут и хотящих заплатить ими за целую жизнь порочную, – всех сих немедленно и навсегда извергнул бы отсель; да не творят дома молитвы домом гнусной купли, и, как недостойных, отсёк бы от сообщества истинно верующих…
Лукавствующий мир сей не царствует, но рабствует. Если исключить от него тех, которые всем его званиям предпочитают звание христианина, то в нём останутся одни рабы – рабы честолюбия, рабы злата, рабы чрева, рабы сладострастия, и все вместе рабы самолюбия…
Отврати, верующая душа, очи твои, еже не видят суеты; обратись в покой твой, и в тайне ищи тихаго, безмятежнаго царствия Божия в себе самой – в живой вере, в чистой совести, в ангельской любви…