– Родственница, – ответил граф и потер рукой лоб.
Поцелуй Софьи так и жег его. Кровь кипела, сердце стучало. Сиделка, заметив, что больной волнуется, поспешила вызвать сестру милосердия.
– Что с вами, граф? – тревожно спросила та. – Не позвать ли врача? Вы возбуждены… это вредно для вас… болезнь может возвратиться, и вы…
– И я умру? Нет, сестра, нет, дорогая! Я не умру, от счастья не умирают…
– А вы счастливы? – с любопытством посмотрела на него сестра милосердия.
– Счастлив, счастлив… бесконечно счастлив! – ответил ей Михаил Андреевич и закрыл глаза. – Я теперь жить хочу!
– Тогда поздравляю вас… Доктора, конечно, не нужно: счастье – лучшее лекарство от всех недугов.
Она отошла. Нейгоф продолжал лежать с закрытыми глазами. Образ Софьи не покидал его, а еще не изведанное им чувство любви все разрасталось и разрасталось…
X
В паутине
Здоровье графа Нейгофа быстро поправлялось. Его молодой организм одолел недуг.
– Совсем вы молодцом становитесь, ваше сиятельство! – подшучивал над ним Анфим Гаврилович. – Вас теперь и не узнаешь… Ой-ой! Подозреваю я, что тут не наша латинская кухня виновата… Тут что-то более могущественное, чем вся ее стряпня, подействовало.
Граф смущался. Он и сам чувствовал, как возвращалась к нему сила, крепчал его организм.
Однако хотя тело выздоравливало, душа страдала. Произошел перелом, столь мощный, что в нем исчезал, бесследно поглощался им весь последний одиннадцатилетний период его жизни. Как прежде глубоко похоронен был в Миньке Гусаре граф Нейгоф, так теперь Минька Гусар растворился в воскресшем вновь для жизни графе Нейгофе.
И все это свершило внезапно вспыхнувшее чувство.
«Что со мной?» – спрашивал иногда сам себя Михаил Андреевич, и какой-то голос, исходивший из сокровеннейших тайников его души, отвечал ему: «Ты любишь!»
Так проходили дни.
Софья появлялась у выздоравливающего Нейгофа в каждый приемный день.
– Поднимайтесь, выздоравливайте скорее, граф! – сказала она однажды Нейгофу.
– Зачем? Я желал бы умереть, – ответил он.
– Умереть? Странное желание! Зачем вам понадобилась смерть?
– Тогда со мной навсегда осталась бы чудная греза, в которой я живу.
– О чем же вы грезите?
– О чем? А разве вы, пришедшая навестить меня, Миньку Гусара с кобрановских огородов, вы, чистая, светлая, радостная, разве это не греза? Разве я смел в последние одиннадцать лет своей жизни мечтать о чем-либо подобном? Никогда, слышите, Софья Карловна, никогда ничего подобного не рисовало мне мое воображение даже тогда, когда оно было раздражено… Я пал так низко, что всякое человеческое участие казалось мне несбыточной мечтой.
– Не будем говорить об этом, – кротко остановила его Софья.
– Как не будем?! – горячо воскликнул граф. – Да разве можно не говорить о том, что теперь составляет сущность моей жизни? Я сам ни за что не поверил бы, если бы кто-нибудь сказал, что для меня возможен возврат к прошлому. И вот это свершается, это свершилось, и виновница этого – вы!
– Я? – как будто удивилась Софья.
– Да, вы! Ваша ласка, ваше участие воскрешают меня. Я со страхом думаю о будущем, тогда как еще недавно для меня не существовало настоящего: ведь я уничтожал и свое настоящее, как уничтожил прошлое и будущее. Теперь они воскресли вместе со мной, и этим я обязан вам.
Софья терпеливо слушала Нейгофа, давая ему возможность высказаться, и, когда он умолк, сказала:
– Знаете, что я вам скажу обо всем этом? Я – простушка и не привыкла скрытничать. Мне кажется, я понимаю вас.
– Что вы хотите этим сказать? – удивился Нейгоф.
– Видите ли, я знаю кое-что из вашего прошлого, да и вы сами его не скрывали: вы только что называли себя Минькой Гусаром с каких-то кобрановских огородов… Так?
– Да, – прошептал граф.
– Итак, вы – с кобрановских огородов, а я? Я даже не знаю, откуда я… прямо с улицы… Вы несчастны, несчастна была и я… Мы соединены несчастьем, и я понимаю, как дорого вам всякое внешнее участие. Мне уже пришлось испытать это, когда покойный Евгений Николаевич подал мне руку помощи, вырвал меня из грязи… Вот поэтому-то я пожалела вас. Поверьте, я никогда не разделяла планов Козодоева, и мне казались отвратительными его расчеты на вас, это казалось мне постыдной куплей продажей. Я уже говорила, что возненавидела вас; но жалость к вам, как к такому же несчастному существу, каким была и я, пересилила ненависть. Вы были несчастны, жалки, больны; я тоже несчастна, тоже жалка, потому что после смерти своего приемного отца я осталась одинокой, беспомощной. Но я была все-таки здорова, и потому – выше вас. Мне показалось, что мой долг прийти к вам и утешить вас… Я пришла и прихожу… и… и еще приду…
Голос Софьи при этих словах зазвучал таким страданием, что Нейгоф с краскою на лице схватил ее руку.
– Что с вами?! – воскликнул он.
– Ничего… так… Это пройдет… Детство вспомнилось… Эта проклятая улица… Никому не нужная, всеми брошенная девчонка, голодная, беззащитная… Знаете ли, граф Михаил Андреевич, – с чувством воскликнула Софья, – знаете ли вы, что мне в то страшное время не раз приходилось, чтобы утолить голод, отнимать у таких же, как я, никому не нужных существ – уличных собак – добытые ими корки хлеба?!
– Бедная, несчастная! – вырвалось у графа.
– Да, да… потому-то я и понимаю несчастье другого… Что вам, милая? – вдруг заметила Софья подходившую к ней с конвертом в руках сиделку.
– Вам, барышня, приказано передать, – подала та конверт.
Софья вскрыла его, и лицо ее изменилось при одном взгляде на содержание записки.
– Простите, граф, я должна уйти, – поспешно поднялась она с табурета.
– Уже! Так скоро? – с грустью проговорил Нейгоф.
– За мной прислали… прощайте, я еще приду, и мы докончим наш разговор…
Она торопливо направилась к выходу. Нейгоф, никогда не видевший ее такой взволнованной, даже испуганной, тревожным взглядом следил за нею.
В дверях она встретилась с незнакомым Нейгофу человеком. Это был Кобылкин. Граф видел, как Софья отшатнулась при этой встрече, видел, что входивший старик, улыбаясь, поклонился красавице. И вдруг неприятное чувство к этому совершенно незнакомому ему человеку овладело графом.
«Кто это? – подумал он. – И как похож на того… Козодоева…»
Мефодий Кириллович, пропустив Софью, задержался на пороге. Он даже голову приподнял и наморщил нос, будто обнюхивая палату, а потом направился прямо к койке Нейгофа и, остановившись около него, громко произнес:
– Мое почтение, ваше сиятельство!
– Здравствуйте! Но я вас не знаю! – удивился Нейгоф.