– Да и до-оброго батога. Старики кажут недаром: як больше бабу бьешь, то борщ вкуснее.
Но Александр как будто бы не заметил слов сотского. Во все время своей беспорядочной, злобной речи он обращался к Талимону, в черных печальных глазах которого отражалось настоящее сострадание.
– Эх! Або она боится батога? – махнул безнадежно рукой Александр. – Баба как гадюка: пополам ее перерви, а она все вертится. Да и не можно все бить да бить. Ты вот на нее серчаешь, а она подсунулась к тебе теплая да ласая… так, стерва, душу из тебя руками и вынет. Нет, это что ж, бить-то… А вот так зробить, как Семен Башмур в позапрошлом годе зробил…
– Ну, брат, этого тоже начальство не одобряет… какая разница! – многозначительно сказал сотский.
– А что такое Башмур сделал с женой? – полюбопытствовал я.
На этот вопрос долго не было ответа, точно каждый из мужиков дожидался, чтобы заговорил другой. Наконец сотский начал медленно и неохотно:
– Жинка его… Башмурова жинка, значит… связалась тут с одним хлопцем… Петро его зовут… он и теперь на селе живет… женился на Покрову. Ну, и застукал он ее один раз с этим с самым Петром в хлеве…
Сотский замолчал, точно ему неприятно было продолжать. Александр и Талимон как-то уж чересчур равнодушно уставились глазами на свои лапти.
– Ну, и что же дальше? – спросил я.
– Да что же? Повалил ее на землю и засунул ей квача[2 - Квач – тряпка, туго свернутая, кляп. (Примеч. А. И. Куприна.)] с дегтем в рот… ну, и того… задохнулась! Ат! Да что об этом толковать!.. Ты куда же, Александр? – спросил сотский, видя, что тот встал со своего места и оправляет ремень, стягивающий кожух. – Идешь, что ли?
– Пойду, – коротко ответил Александр, ни на кого не глядя. – Что ж сидеть… скоро утро. Ну, бывайте здоровы…
Пока он был виден, мы все трое провожали его глазами. В его вялой, тяжелой и медленной походке, в очертаниях его натруженной, полусогнутой спины было что-то удрученное, жалкое… Глядя на эту походку и на эту спину, я невольно подумал, что еще долго он будет бродить по лесу со своей одинокой, молчаливой тоской. После его ухода мы долго молчали. Так всегда бывает, если из компании уйдет один человек: пусть даже он молчал все время, но остальные без него несколько минут чувствуют себя неловко, точно от них отняли что-то подогревающее беседу. Сотский первый заговорил:
– А все через свою Ониську человек сохнет… Совсем извела его, подлюка.
– Что ж… не наше это дело, – осторожно, как бы вскользь, заметил Талимон.
– Как это не мое дело? – вскипел сотский. – Ежели, примерно, я начальством здесь состою?.. Какая разница!..
Талимон немного смутился.
– Ну, да… оно так, конечно… а все ж таки…
– То-то вот – «все ж таки». Как это ты мог сказать: не мое делом? А если, упаси господи, беда якая случится?.. Жаль мужика, пропадает ни за грош, – совсем уж другим тоном обратился сотский ко мне. – Трудящий он, старательный человяка… И уж чего-чего он ни делал: к попу водил свою Ониську отчитывать, господину вряднику жалобу приносил… ничего пользы нет. Он и к Недильке даже ходил…
– К какой это Недильке? – спросил я.
– А тут, бачите, есть у нас одна ворожка, Недилькой мы ее зовем… так он к ней и ходил… Велела, говорят, она ему поймать кожана[3 - Летучая мышь. (Примеч. А. И. Куприна.)] и сварить его живого, а потом закопать на ночь в муравельнике, чтоб муравли его обглодали до костей. А в тех костях, каже, есть такие маленькие грабельки и вилочка. Як ты, каже, захочешь, чтоб тебя дивчина чи молодица полюбила, то ты только этими граблями проведи ей по спиднице чи по камизельке. А если хочешь, чтобы она тебя разлюбила, то вилами ее торкни легонько…
– Ну что же, и Недилька не помогла?
– Э, какие теперь ворожки! – сделал сотский презрительную гримасу. – Або теперешние ворожки что-нибудь знают? Вот прежние – те действительно много могли. Кровь, зубы заговаривали, отмовляли, если кого бешеная собака укусит или гадюка… узнавали, где злодий вещи спрятал…
– Ну да… Бо им раньше черти вспособляли, – пояснил Талимон.
– А звесно, помогали… У иньшей даже не один и не два, а скольконадцать чертяк служило в наймитах. Ну, а теперь совсем нема чертей…
– Как нема? Куда же они делись? – спросил я, заинтересованный судьбой чертей. Признаться, я не ожидал, да и не мог ожидать хоть сколько-нибудь определенного ответа, но, к моему чрезвычайному удивлению, Талимон и Кирила тотчас же, нимало не задумавшись, ответили в один голос:
– На машину ушли.
– Что-о? На машину? На какую машину?
– А на зализную дорогу, – хладнокровно и уверенно объяснил сотский. – Им там теперь вельми добре жить… Вот как разобьется вагонов с пятнадцать, тут сейчас чертякам и работа. Богацько тогда умирает людей без причастия, а это злому и потеха, потому что человек весь в грехах, як в кожухе. А чертяка его разом цап за комир и в пекло. Може, за одну неделю душ с тысячу приставит. Ну, а ему, звесно, от самого главного сатаны за это награда… А в селе ему что за польза? Коли-николи одну якую-сь душонку зловит, да и то старушечью, лядащую. Вот потому-то они все из села и поутекали. А что, Талимон? Развидняет? – обратился он к Талимону, пристально смотревшему на восток.
– Уже. Ну, паныч, давайте собираться, – сказал Талимон, подымаясь. – Как придем на ток, зараз и день будет.
Мы наскоро собрали свои вещи, растащили костер и тронулись. Небо еще не изменило своего темного цвета, но восток уже побледнел и звезды потеряли яркость. Легкий утренний ветерок, суетливый и холодный, набегал изредка и чуть трепетал в вершинах деревьев.
До тока нам пришлось идти около трех четвертей часа. Самый ток представляет из себя большую, десятин в двадцать, полянку, окруженную молодым леском. Кое-где по ней были разбросаны небольшие группы кустов.
В темноте, в полузнакомом месте, я скоро потерялся и покорно шел за Талимоном, то и дело попадая ногами в какие-то ямы. Наконец Талимон остановился и шепнул мне на ухо:
– Седайте, паныч, вон в ту будку. Сидите «нышком», не ворошитесь. А як стрелите тетерука, то, спаси-господи, не вылезайте из кучки… Зараз другие прилетят на то же место.
Он указал мне на несколько маленьких березок, едва белевших шагах в пяти от нас, а сам пошел в другую сторону и тотчас же бесшумно пропал в темноте. Я с трудом отыскал свою будку. Она состояла из двух тонких березок, связанных верхушками и густо закрытых с боков сосновыми ветками. Раздвинув ветки, я влез в будку на четвереньках, уселся поудобнее, прислонил ружье к стволу и стал оглядываться.
Прямо передо мною тянулись ровные серые широкие грядки прошлогодней нивы (в борозду между этими грядами я все и проваливался, когда шел за Талимоном). Восток уже начал розоветь. Деревья и кусты вырисовывались бледными, неясными, однотонными пятнами. К смолистому крепкому запаху сосновых ветвей, из которых была сделана моя будка, приятно примешивался запах утренней сыроватой свежести. Пахла и молодая травка, серая от росы…
Где-то очень близко – мне показалось, что над самой моей головой, – робко чирикнула птичка, ей ответила другая, третья… В лесу пронзительно захохотала сова, и ее крик звучно и резко пронесся между деревьев. Утка пролетела стороной, и долго не смолкало ее кряканье, все тише и тише доносясь до меня. Высоко на деревьях томно застонали дикие голуби.
Вдруг совсем около меня, на земле, раздалось громкое хлопанье крепких крыльев. Я невольно вздрогнул. Не далее как в шаге от моей будки упал тетерев; если бы я протянул руку, я мог бы дотронуться до того места, где он опустился. Весь черный, с красными, мясистыми бровями и коротким острым клювом, он стоял неподвижно, как каменный, показываясь мне всем своим стройным, красивым профилем. Его блестящий черный глазок тревожно и зорко заглядывал в будку. Я затаил дыхание и замер, не отводя от него глаз. Но тетерев уже заметил меня. Он вдруг поднялся и, громко хлопая крыльями, полетел низко над землею.
«Ну, пропала сегодня охота», – подумал я с досадой, но в ту же секунду с двух сторон – впереди меня и справа, так же громко и коротко захлопали крылья. Несколько минут оба тетерева молчали, должно быть внимательно оглядываясь кругом и прислушиваясь. Но вот один из них, тот, что упал справа, издал громкий боевой крик: «чу! чшшш…» – странный звук, который трудно передать, похожий отчасти на испорченный, осипший петушиный крик, отчасти на шипение, а также на свист ножа под колесом точильщика. «Чу! чшшш…» – тотчас же отозвался другой. Как мне ни хотелось увидеть самих тетеревов, но я боялся пошевелиться и только слушал.
Так они перекликнулись несколько раз. Вдруг первый, закричав особенно задорно и громко, подпрыгнул вверх и забил крыльями; то же самое немедленно сделал и второй. Самцы подходили один к другому все ближе и ближе, возбуждая себя перед битвой воинственными криками… Но, еще не сойдясь, они оба сердито заболботали: совсем как индюки, только нежнее, продолжительнее и не так отрывисто. Иногда они прерывали свое болботание, чтобы закричать и перелететь поближе к противнику. Я осторожно, стараясь не шуметь одеждой, повернулся и стал всматриваться сквозь просветы ветвей.
Сначала я увидел только одного. До него было не больше тридцати шагов. Он токовал, вытянув над самой землей шею, и медленно, плавно поворачивался то в одну, то в другую сторону. Когда он становился ко мне задом, я видел только изнанку его поднятого вверх хвоста, похожую на развернутый белый пушистый веер. Скоро я увидел и другого: он токовал от первого шагах в десяти, так же сердито и плавно топчась на месте. Иногда оба они, один вслед за другим, подымали свои головы и прямо и широко растопыривали крылья, что придавало им надутый, гневный и комический вид.
Вдруг недалеко от меня грянул оглушительный, точно пушечный, выстрел. Эхо подхватило его, бросило в лес, и он, разбившись об деревья на тысячи звуков, долго, то стихая, то усиливаясь, грохотал в чистом утреннем воздухе. Оба тетерева, насторожившись, замерли на несколько секунд, но потом, закричав с новым ожесточением, разом подпрыгнули вверх и с такой силой ударились в воздухе грудь об грудь, что несколько маленьких перышек полетело от них в разные стороны. Упав на землю, тетерева опять принялись за свое сердитое болботанье. Я осторожно просунул ружье между ветвями и, страшно волнуясь, слыша ускоренное биение своего сердца, стал целить. Одна хвоинка закрывала мне мушку. Едва переводя дыхание, я отщипнул ее, сел поудобнее и приложился… Выстрел вышел неожиданный и очень громкий. За облаком дыма я ничего не мог рассмотреть, но уже услышал судорожное хлопанье крыльев и знал, что не промахнулся. Действительно, когда дым рассеялся, я увидал тетерева; он свалился в борозду и лежал в ней неподвижной черной грудкой. Противник его не сорвался, он только застыл на месте в чуткой и недоумевающей позе. Принимая ружье, я нечаянно произвел едва слышный шорох. Тетерев испуганно поднялся и быстро полетел по направлению к лесу.
Вокруг меня со всех сторон еще токовали невидимые мне тетерева, но все тише, все слабее. Наступало затишье, которое бывает всегда между первым и вторым током… Заря разгорелась в полнеба. Солнца еще не было видно, но верхушки высоких деревьев уже подернулись точно золотой пылью…
Через час мы возвращались домой. Талимон, который стрелял два раза – один раз передо мною, а другой во время второго тока – убил двух тетеревов, я одного, а сотский возвращался с пустыми руками и потому заметно дулся и не хотел глядеть на дичь. Талимон из крыльев каждой птицы выдернул по два пера, просунул их толстыми концами в носовые отверстия тетеревов, тонкие концы связал и нес таким образом дичь, как бы на петлях.
Нам оставалось до деревни не более полуверсты, и мы подходили уже к большому деревянному кресту, стоявшему на пересечении зуленской и печаловской дорог. Эти кресты, с прибитыми на верху их, сделанными из дерева орудиями страданий Христовых – копьем, лестницей, молотком и тридцатью сребрениками, – всегда можно увидеть на перекрестках полесских дорог. Снизу на эти кресты молодицы и девки вешают сшитые ими по обету пестрые фартуки и полотенца, что придает кресту своеобразный – дикий и живописный вид.
Когда мы поравнялись с крестом, то все трое заметили фигуру какого-то человека, бежавшего нам навстречу из деревни. Талимон своим зорким глазом первый узнал его и сказал, обращаясь к сотскому:
– Это ваш Грицко бежит, сотник.
Действительно, это был Грицко, сын сотского, малый лет восемнадцати, уже женатый, большой весельчак, вечно скаливший свои огромные, белые, как у молодой собаки, зубы.
– Тату! Тату! – закричал он еще на ходу. – Бежите скорей… у нас на селе беда!..
– Что там за беда? – недовольным голосом отозвался сотский. – Яка така беда?.. Грицко добежал до нас и продолжал, с трудом переводя дух:
– Великая беда, тату… чоловик один… жинку свою убил…