Мне семьдесят пять лет этой осенью будет. Кому нынче она интересна, жизнь моя? Тебе, говоришь? Ты свою-то слушал мать, когда жива была? То-то и оно… спохватился…
* * *
…Раньше-то я многое помнила, а теперь выветривается. Больше из детства застряло в голове. Иногда прям живые картинки перед глазами… Вот одна из них. Было давно, а будто вчера…
…Мама сунула в полотняный мешочек бутылку молока с газетной затычкой, два яичка, спичечный коробок с солью, хлеба: «Отнеси, Кать, отцу, мне неколи: на ферму к коровам надо».
Иду себе вдоль бровки просяного поля. Оглядываюсь, не забываю, назад. Так мама мне наказала, чтоб лошадь не задавила, как Миньку Сорокина. Он маленький был, четвёртый год ему шёл, а я уж не такая. Мне пять лет! Над головой, не знай где, жаворонки звенят, высоко! А из-под ног куропатки то и дело: фыр-фыр. Мне уж и пугаться надоело, правда! Жизнь – сплошной праздник! Радуюсь иду! А тут: заяц. Сидит в меже. И не убегает. Наверное, понял, что я маленькая и нечего меня бояться. И так он мне понравился! Он маленький, и я тоже безвредная. Уши у него длинные, с чёрными кончиками. А сам весь бурый с рыжеватым оттенком, голова и часть спины за ней – тёмненькие. Хочется рукой погладить.
Сидит себе и продолжает глядеть на меня своими красновато-коричневыми глазёнками, обведёнными белыми кольцами. И я на него смотрю, глаз не могу оторвать. Такое живое чудо! И как домашний!
…Надо же: я уронила сумку на землю. Дёрнулась за ней – зайка и скакнул в сторону. Смотрю кругом. Как и не бывало его… Села на траву и реву, дурашка, в голос. Такое горе!
Папа подходит:
– Катюха, ты чего? Неужто опять волки пробегали?
– Нет, – отвечаю, – не волки! Зайка серенький ускакал!
– И что же ты плачешь? Вставай, пойдём. Там тенёк у меня есть. Давай обед-то мне, понесу.
…Мы идём с отцом к его стану. Вся моя пятерня в папиной широкой шершавой ладони. Папа такой большой и надёжный… А я продолжаю всё равно плакать. И сама не знаю, почему плачу. Не могу остановиться. Заливаюсь…
…Иду и словно сердцем чую, что не будет у меня больше такой… светлой моей печали… не хочется с ней расставаться…
Всё впереди будет оглушительным и страшным. На другой день объявят, что началась война. Папу в первые же месяцы войны ранят, и он вернётся без ноги. Братика Володю убьют через полгода, а потом и другого братика Серёжу убьют. И мама от такого горя станет никакая… сердечницей.
…Плакала я тогда, шагая вдоль просяного поля, будто прощалась с детством, в пять-то годков своих…
Колода
Одно время папа с мамой держали гусей. Мороки с ними!..
Один гусак, мы его звали Гошей за то, что он всех громче кричал «го-го-го», был совсем особенный. Своей жизнью жил… Летом он улетал в другие деревни, а осенью возвращался и приводил с собой к нам во двор чужих гусей. «Добытчик», – смеялся папа.
Мужики, конечно, ругались. Грозились застрелить Гошу.
В одну осень он не вернулся. Исполнили, видать, мужики свою угрозу. Так папа горевал о Гоше. Он его уважал за его такой независимый нрав и за умение летать…
…Гонять гусей на озеро было моей заботой. Намаялась я с ними.
…Когда резали гусей, хранили мясо в погребе. Набивали его весной снегом и льдом, а сверху – опилки. Когда их не было, стелили ржаную солому. Гусятину солили. Я не могла есть солонину, вообще гусятину. Так за лето к гусям привыкала, каждого знала. Разговаривала с ними. И в погреб не могла спускаться за молоком или ещё за чем-либо, когда мама попросит… Сама-то она не могла…
…Папа пожалел меня. Перестал держать гусей. На овец переключился. А я и с ними подружилась, с барашками. Они забавные. Не шипят, не гогочут громко. Тоже доверчивые, особенно маленькие когда…
Я по осени места себе не находила. Блеяли они, когда их из стада забирали, так жалобно. Точно знали, что с ними скоро будет, с наступлением осенних холодов, когда их начинали резать на мясо. Себе, на рынок…
Папа со мной и так уж, и сяк, а я только плачу…
«Вот графинечка-то у нас растёт, – досадовал он в сердцах, – достанется тебе в жизни».
Неудобная я была. Как колода поперёк дороги. Угадал отец: намыкалась я со своим характером за свою жизнь потом, когда мамы с папой не стало…
Куда денешься?
Середина 60-х годов. Я после техникума в колхозе работаю агрономом. Весенняя посевная. Из района поступила команда сеять кукурузу. Ходим который день с председателем понурые. Михаил Кириллыч зовёт меня в кабинет. Вхожу, сажусь.
– Ну что? – говорит председатель. – Надо принимать решение. Кроме угроз, последние дни из района ничего нет.
– Дак, – говорю, – не послушаемся – в тюрьме будем, а послушаемся, засеем кукурузой – без кормов останемся!
– Делать-то что? – спрашивает.
Молчу. Всё вроде бы уже сказала.
Входит секретарь наш партийный. Фронтовик. Бывший агроном наш, только без образования. И без руки. Сел на подоконник. Мы с председателем молчим.
– Что в молчанку-то играете? И меня сейчас отчитали по телефону. Кто-то донёс, что тянем с посевной. Сроки уходят!.. Куда денешься…
Я вся напружинилась, вцепилась пальцами в край стола… Вот-вот взорвусь, молодая!
А секретарь попыхтел-попыхтел беломориной своей вонючей, прокашлялся и… говорит, глухо так:
– Неужто у нас своей головы нет?
И на меня смотрит:
– Как, Мельникова, есть головы у нас?
– Есть, – говорит Михаил Кириллыч, – только тюрьмой пахнет…
А секретарь ему обыденно так:
– Коли посадят, отсидим. Хуже всех, что ли? Будем считать, что этот вопрос мы обкашляли и приняли решение.
Такого я никак не ожидала. Так вот просто!
…Решили мы засеять одну полосу, что вдоль дороги из района, которая на виду, кукурузой. А всё остальное – клеверами. Клевера на полях колхоза «Новая жизнь» всегда хорошие были.
Я нетерпеливая была. Напереживалась…
А колхоз за пятьдесят километров от райцентра. Никто и не узнал толком о нашем поступке.
Подошла пора уборки урожая. Все, кто посеял кукурузу, остались без кормов, а у нас такая удача! Соседи, которые с кукурузой связались, явились к нам с протянутой рукой.
– Удачливая ты, – похваливал меня потом Михаил Кириллыч, – повезло нам, что ты у нас такая! Нам стыдно было, мужикам, труса праздновать у тебя на глазах.
Шутил, конечно.