Уроки рисования. Повесть
Александр Миронов
Действие происходит в Сибири, в маленьком городке Тайга (Кемеровская обл.), в период «Хрущевской оттепели», когда Сталинские репрессии ещё живы в памяти, а в наступившие послабления однако не верилось. Повесть о том, как психологически люди переживали этот период. И как этот период проходил в школе. Повесть была опубликована в ж-ле «Роман-журнал ХХI век», – 2006 г. №5.
Уроки рисования
Повесть
Александр Миронов
© Александр Миронов, 2017
ISBN 978-5-4485-2092-1
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Эпилог
Моей матери,
Ольге Яковлевне
Внучка в свои три года начала просить меня:
– Дедушка, налисуй мне косеську или собаську (то есть – кошечку, собачку) … Налисуй мне лечку (речку). И чтобы по ней плавали уточки… – Иногда просила нарисовать ей человечков.
И я выполнял её просьбу – рисовал. Но как это всё получалось – смешно смотреть. Однако ей нравилось. Даже пыталась перерисовывать что-то с этих «шедевров». А то и сама что-нибудь к ним пририсует. Занятие для неё, похоже, не обременительное. И я, поглядывая на её рисунки, ловил себя на мысли, что есть в этом маленьком человечке зернышко таланта. Ей три года, а рисует на уровне, пожалуй, пятилетнего ребёнка, а то и старше. Схватывает какие-то формы, пусть даже фантастических существ, но они получаются у неё всё-таки образными, понятными.
Я, разумеется, похваливал её старания, что-то подправлял в рисунках моей маленькой художницы. Но рисовал едва ли лучше ребёнка. Потому как талант мой давно уж рассеян и потерян. Ведь талант как таковой, сам по себе не может быть величиной постоянной, его может даже и не быть. Но стоит душе настроиться, отчего-то возгореться однажды, и он начнёт проявляться. А там уж всё зависит оттого, как мы встретим его, и как будем развивать дальше, и в каких условиях он будет шлифоваться. Иногда ему нужна мудрая рука родителя, наставника, и он разовьётся. А иногда… достаточно какого-нибудь незначительного случая, даже намёка достаточно, чтобы этот талант загубить, срубить тот душевный расточек.
Я вот, например, знаю одного человека, который любит петь. Но не поёт. В детстве её раз одернули – сфальшивила девочка по неопытности мелодию песенки – и всё, замкнулся маленький человечек. И умерла её песенка. А голос у этой женщины лиричный, мягкий, и душа в ней широкая. Чуть бы ей в ту пору подсказать, да в более мягких тонах или интонациях и, глядишь, была бы ещё одна Людмила Зыкина, или Ирина Архипова.
Вот примерно такое же произошло когда-то и с моей дочерью. Дочь начала рисовать тоже рано. Но тогда я ей не помогал. И вообще, избегал с ней данных упражнений, отговаривался, слагаясь на занятость и прочие причины. Однако, тем не менее, прогресс в рисовании у неё наблюдался. Вначале она рисовала так же, как её дочь сейчас. Со временем – лучше. Потом, когда народился братик, она рисовала для него. И ему не приходилось в её рисунках разгадывать, что на них изображено: человек, лошадь, дом ли, – не в пример некоторым художникам, которые, дожив до глубоких седин, всё ещё рисуют каких-то уродцев, оправдывая свои творения детским мировосприятием. Дескать, дети именно так видят мир их окружающий. Мол, незачем нагружать их изысками, чёткими формами, совершенством. Палка, палка, огуречик – вот и вышел человечек…
Но, чем старше становишься, тем чаще встречаешь людей, отношение к искусству которых так и остается на уровне детского восприятия – поверхностным, неглубоким. И, к сожалению, в изобразительном искусстве эта тенденция доминирует. Не отсюда ли отношение отдельных к окружающему миру, осознание его и их бездушие? Воспринимают мир утрированно, абстрактно, не испытывая к той же природе душевного трепета, а к человеку – любви, к ценности его жизни.
Так вот, что касается моей дочери, в ней заметен был прогресс, и в рисунках наблюдались осмысленность, изображения близкие к реальности. Уже к школе она умела рисовать и надо признать – неплохо. Но, как говорится, рисуют дети – пусть забавляются. Однако дочь настолько тогда осмелела в своём художественном творчестве, что замахивалась на более сложные сюжеты и даже портреты: матери, отца, бабушки, дедушки. Словом, она не стояла на месте, развивалась её творческая индивидуальность.
От неё вирусом творчества был заражён и братик, а может быть, он с этим зернышком и родился, и попало оно на благодатную почву. Подрастая, он следовал за сестрой, подражал ей в тех упражнениях. Но над ними какого-либо руководства, поощрения, тем более назидания не было. И если бы их немного поддержать, поощрять бы в то время, а лучше – отдать в какой-нибудь кружок, или же в изостудию, то, кто знает, быть может, из них получилось бы что-нибудь, в смысле – мастеров карандаша и кисти. Но в моей натуре ничего подобного не проявлялось.
Наоборот, я отстранялся. Я не стремился потакать их способностям, если не сказать хуже. И моё внешнее безразличие, разумеется, сказалось на их дальнейшей судьбе, и потому, пройдя обязательную увлечённость к рисованию, они пошли по другому жизненному пути, избрав далеко не творческие специальности. Хотя дочь, уже для своей дочери, рисует эскизы на белой бумаге и, надо сказать, не бездарно, но на уровне дилетантском.
На протяжении двух-трёх лет, глядя на рисунки внучки, я с грустью вынужден был констатировать: и у этой пигалицы устойчивая тяга к рисованию! И не просто абы что, и абы как…
Вот взять хотя бы сегодняшний рисунок. Ну, чем не произведение искусства! В пять лет и так рисовать – откуда это? И откуда вообще в нашем роду (начинаю отсчёт от себя, поскольку всех предшествующих родственников отца и деда с прадедами я не знаю, тем более об их способностях) сидит тяга к искусству, этот расточек, который уже третье поколение пытается в нас вырасти в нечто оригинальное, талантливое? И который я умышленно подавляю и заглушаю.
Давно известно, что дедушки и бабушки сильнее любят своих внуков, чем детей. Быть может, это происходит из-за призабывшегося чувства нежности к своему первому родному существу за долгие годы его взросления. Душа обновляется с внуками.
И сейчас, глядя на маленького человечка, склонившегося над листом бумаги, у меня в душе возникает какое-то странное чувство похожее то ли на раскаяние перед её матерью, то ли перед собой. Теперь смотрю на способности внучки более терпимо, даже готов, кажется, на содействие. И потому, наверное, буду ей потворствовать, и на этот раз постараюсь отдать её в изостудию, и оплачивать эти занятия. (А когда-то, даже бесплатно не хотел обучать дочь и сына.) Видимо, тут как раз и проявляются качества, определяющие отношения родителей с детьми и с внуками, то, что не дозволено было первым, позволяется нами их чадам. Они, эти чувства, и смягчают во мне былую принципиальность, которая некогда затаилась в сознании и в душе пополам с горечью, что почерпнута мною в детстве от пережитого разочарования и обиды.
И если в молодости моё поведение можно было воспринять за эгоизм, то в зрелом возрасте под давлением новых чувств начинаю испытывать даже какую-то вину, что вот, из-за какого-то недоразумения, отрицательно повлиявшего когда-то на тебя, ты не правильно поступил по отношении и к своим детям. Быть может, у них по-иному сложились бы их судьбы, возможно, интереснее, увлекательнее и содержательнее, нежели, чем теперь. Хотя они меня ни в чём не упрекают, не жалуются на жизнь, и мы обходимся без взаимных упрёков. Скорее это потому, что они не ведают о скрытой во мне тайне. Мне всё время казалось, что достаточно было того, что когда-то я сам пережил с художеством.
С одной стороны я не испытываю в себе раскаяния перед детьми, а с другой…
С другой стороны, глядя на внучку, закусившую губку, чувствую смятение, и всё чаще ловлю себя на вопросе: а прав ли я? По себе знаю, талант сам по себе – слабое зёрнышко. Его обязательно надо взращивать, поддержать, особенно на начальном этапе его развития. И, по возможности человечка, в ком оно зародилось, стараться оградить от отрицательных воздействий. Когда же характер в человеке сформируется, тогда уже трудно в нём загубить это росток. А если и загубится позже, то уже осознанно и им самим. Как когда-то сделал я сам с собой.
И, глядя сейчас на маленькую художницу, начинаю ловить себя на мысли, что я, кажется, сниму табу, что наложил на себя отроком. Похоже, пришла пора. Хватит томиться самому, и томить близких.
1
…Когда-то я любил рисовать. И рисовал, как мне казалось, неплохо. По крайней мере, на школьных выставках меня не срывали (имею в виду – мои рисунки), а над шаржами в стенгазете – добродушно посмеивались. Разумеется, те, кого они не касались.
Я всегда испытывал внутренний подъём, неописуемое удовольствие, волнение, держа карандаш в руке. И даже, когда за свои карикатуры изредка я зарабатывал от «поклонников» тумаки, то и они не охолаживали моего пристрастия к рисованию. Что расквашенный нос? Синяк под глазом?.. Пустяки. Нет такой силы, которая могла бы отбить у меня тягу к рисованию, к карандашу, к альбому…
Помню, несказанной радостью для меня стало знакомство с Николаем Петровичем – настоящим художником! Просмотрев мои рисунки, он сказал:
– Ну, Беляев, быть тебе Суриковым! Но надо тебе, коллега, подучиться. Приходи ко мне в мастерскую…
Не трудно себе представить, что со мной в тот день происходил. Я был на седьмом небе, если существуют такие высоты на самом деле.
Однако, несмотря на успехи, я все-таки был малым скромным, и о своём знакомстве с художником сообщил (по секрету) одному лишь человеку в классе – Латыпову Генке, редактору нашей классной газеты. Единственный, с кем мы быстро сошлись, ещё в пятом классе, и стали друзьями. Наверное, этому способствовала наша общая творческая увлеченность: у меня – к рисованию, у него – к поэзии, к стихам. Писал он стихи классно, насколько я могу судить, но редко публиковал их в нашей газете, хотя чужие – с охотой. К тому же он был сильным и за своих коллег по газете мог заступиться. Может, поэтому я был так дерзок в своих художественных шалостях, в карикатурах, шаржах на своих одноклассников.
Мама моему увлечению радовалась и помогала, чем могла, выделяя мне денежку из своей небольшой зарплаты на краски, кисточки, карандаши и бумагу. В нашей маленькой квартирке, в бараке, где мы жили, у меня был свой уголок: стол, стул, и стены обклеенные репродукциями с картин известных художников и, конечно же, моими рисунками. В ту пору мне казалось, что они (рисунки) с таким же достоинством украшают скромную обитель своего хозяина.
Жил я от школы не очень далеко, но вставал рано, вместе с мамой по городскому гудку. Ей на работу к восьми, и пока дойдёт до своего «Дорстроя» из одного конца города до другого, у неё на это уходило не меньше часа. В половине седьмого выходила она, в семь, минут пятнадцать восьмого – я.
Учился я с половины девятого, в первую смену. Поэтому приходил в класс, всегда первым. Садился за парту, доставал блокнот и рисовал. Чаще всего шаржи на опаздывающих. Кого в виде огурца на мягкой грядке, кого – медведем на пуховых облаках… Оставалось подставить фамилию опоздавшего и – шарж готов! Не знаю, действовали они на моих одноклассников как воспитательная мера, но только тот, кто получал на себя «портрет» под смех одноклассников вчера, уже сам посмеивался над кем-нибудь из тех, кто опаздывал сегодня.
Однажды, в праздник 8-е Марта, мне пришлось дарить такой шарж самому себе. Ну, чего не бывает в жизни? Сам опоздал!
Мама ушла на работу так тихо, что я не услышал. Накануне я долго пробыл в мастерской у Николая Петровича. Вначале занимался какое-то время уборкой у него в квартире, или в мастерской, как он её называл. Потом рисовал. Поэтому пришёл домой поздно. А утром мама пожалела меня будить. Поставила будильник. Но он почему-то подвёл меня, а может, я так чутко спал, что не услышал его голоса. В результате – самому себе пришлось писать поздравление. А то как же? Всем так всем, и себе в том числе.
То, что я из-за своего увлечения опоздал на урок, это, конечно, не оправдание. И в душе, честно говоря, не очень-то переживал. Даже наоборот. Потому что день вчерашний прошёл не напрасно, а остальное – переживу.
А вечер у меня действительно был загружен. После уроков я побежал сразу же к Николаю Петровичу. Я ходил к нему на уроки рисования три раза в неделю. Когда художник имел время, то он кое-что показывал, объяснял, помогал мне постигать азы творчества, и я, как губка воду, впитывал в себя его науку. Когда же он был занят, то я заворожено следил за ним, сидя где-нибудь в сторонке, наблюдал, как из-под его кисти появлялись какие-то контуры, формы, а в целом – рисунок, картина. Для меня эти минуты, и даже часы становились необъяснимым перевоплощением. Мне казалось, что я проникал до такой степени в каждое движение художника, что погружался как будто бы в его мир, в его творческие фантазии, и мог заранее предугадать будущий штрих или мазок, что художник намеревался нанести на полотне. За короткое время я так сильно привязался к нему, что, пожалуй, роднее человека, конечно же, кроме мамы, для меня уже не существовало. Я для него по малейшей просьбе готов был на всё, на любое задание, на любую работу в мастерской, только он прикажи, и выполнял его просьбы с большим прилежанием.
То есть я был тем, кого в старину называли – подмастерье. И очень этим гордился.
Может быть, привязанность к нему объяснялась ещё тем, что рос я без отца. Отсутствие мужчин в семье: отца, деда, брата ли – с необъяснимой силой тянуло меня к мужчинам, и поэтому моя душа чутко отзывалась на любое их внимание.
Помню ещё до школы, где-то вначале пятидесятых годов, мне до того хотелось иметь отца, что я привёл домой солдата с проходившего мимо нашей станции военного эшелона. Солдат был высок, красив, силен, на погонах широкие красные ленты, Т-образно нашитые лычки (старшина), а на груди какие-то знаки отличия и даже медаль.
Поезд стоял долго, и мы, вездесущие пацанята, бегали по воинской площадке, просили у солдат звёздочки на наши кепки, панамки, пилотки – у кого они были, – и даже на тюбетейки.
В то время с нами в бараках жило много татарских семей, переселенных в Сибирь откуда-то с западных областей и, кажется, с Крыма, и их национальный головной убор – тюбетейка – лёгкая удобная шапочка подходила и к нашим белобрысым головам.
Значки и звёздочки нам давали за частушки с пляской, за песни, за стишки, одним словом, мы честно зарабатывали свой гонорар и, ох, как гордились этими подарками. Солдаты Советской Армии тогда, в послевоенные годы, в нашем сознании, в наших глазах сызмальства являлись олицетворением доблести, чести, воплощение мужества, и иметь при себе любой воинский значок – вызывало в нас необычайную гордость. Мы любили солдат, тянулись к ним и, кажется, они нам отвечали тем же. Быть может, поэтому в наших импровизированных концертах солдаты зачастую сами принимали участие, доставали свои гармошки, пели и плясали с нами.
И однажды, один из них, старшина и мой несостоявшийся отец, после задушевной военной песенки «Землянка», которую я спел, взял меня на руки и прижал к себе так крепко, что во мне даже что-то хрустнуло. В этот момент я, как листочек, весь задрожал и прилип к нему. Слёзы выступили на глазах, и вся воинская площадка с солдатами и с пацанятами на ней закипела в едучем мареве.