Однажды с ней в городе история случилось. Сидела в кабаке каком-то ну и увидела, как пятеро мужичонков заказали бутылку водки и пять стаканов. Лена недолго думая подозвала официанта и заказала… пять бутылок и один стакан. И всё это спокойнёхонько выпила. Вдобавок ещё трезвей осталась тех пятерых. Не мудрено, конечно, обычное для неё дело, а тогда удивила людей, позабавила.
Сейчас-то Лена одна в избушке хозяит, а раньше-то два раза взамуж ходила.
Первый муж у неё Семён был. Он-то свой, канилинец, родственники его по всей деревне живут. А Лену со стороны взял, с другой какой-то, дальней деревеньки. Мало кому она по нраву пришлась. Юркая да востроглазая, и всё-то по своей думке перегибала. Сразу, слышь-ка, не схотела с родителями Семёна жить. Стребовала, чтобы он свой дом ставил. А Семён что? Не очень-то и противился, во всём её слушался и не перечил – сильную, сказывали, она над ним власть взяла. До работы и вовсе неохочая оказалась, всё боле по гостям Сёму тянула и на пирушки-гулянки рядилась.
Только не зажились они в новом доме. Семён-то и ростом высоконек и в плечах широк был, а на поверку хрусткий оказался… От малой хвори отбиться не мог. Стал всякую таблетку на вкус пробовать и силу в ней искать, – может, оттого пуще хиреть и начал… А быть может, ещё какая подсоба была… Годов-то сколь минуло – кто сейчас скажет?
Ну и вовсе исчах. Так и положили в землю: тело сохлое, кожа на костях висит, веса-то в нём никакого и не стало.
Страшно Лена по Семёну убивалась. Чуть было умишком не тронулась. А может, и пошатилась: очень уж непутёво у неё жизнь далее сложилась. На могилке тогда весь день и всю ночь пролежала недвижная. Здоровенные мужики не могли с ней совладать, насилу уж увели в деревню. Вдовесок ещё полгода не в себе была – про гулянки и не поминай! – сидит тихонькая-тихонькая и в белу стену немигаючи смотрит. Бабы её силком кормили да утешали, каждая на свой лад. И знахарка Агафья возле неё кружилась – отпаивала и отшёптывала.
Так-то Лена с горем пополам и очухалась. Да потом ещё развеселее стала.
И со вторым долго не зажилась. А может, и не было никакого мужа? Что-то никто о нём толком сказать не умеет. С трудом вспоминают одно: был-де какой-то, с месяц, может, и пожили, да он ни с кем и не знался – молчун был нелюдимый, а то и даже немой. Лена потом сказывала: «Накой неумеха нужен? Никакого в нём проку…», мол, прогнала обратно в город.
После того замужества одинакая так и осталась. Детей нет. Ну и повела, слышь-ка, жизнь шатучую: сойдётся – разойдётся, пристанет – отстанет.
Странная она, что и говорить, загадочная. И сродственников её никто не видел. Спрашивали, само собой, а Ленка только отмахивается:
– И знать их не хочу. Сама проживу, не заскучаю.
И что интересно, в деревне ни одного плетухана не нашлось, чтобы про Лену толково объяснить. Оно ведь как – какая крестьянка не так жизнь повела или сказала что-нито, про неё уже молва колесом покатилась: мол, икотница,[4 - Икотница – в народе – наводящая порчу.] ведьма, в свинью оборачивается, у коров молоко крадёт… А про Лену – ничего, ну, только – спаивается девка, шальная и бедовая.
…Не дослушал Мираш, что там Борис плетуханит, а сразу к Лене оборотился. Глянул… да и застыл от неожиданности…
Агафья над Леной пухтает[5 - Пухтать – шептать, знахарствуя.], а той только хуже стало. Никакие заговоры-наговоры не помогают.
– Вижу, – заключила старуха, – крепко в тебя спуг сел. – И взялась чашками греметь и выбирать, какой у неё настой от спуга и для спокойствию.
Намешала скоренько зелья и для верности самогонки своей плеснула.
– На-кось, дочка, испей средства верного, – подступилась она к Лене. – Сразу в себя придёшь.
Лена испила, и ей вроде как и впрямь полегчало. То всё ревмя ревела, а тут с придыхом притихнулась, и какая-никакая живость в глазах появилась.
Мираш про свою помощь напрочь забыл. Да и какая тут… Стоит и в толк никак не возьмёт – смотрит он на Лену, а это и не Лена вовсе, а лесовинша Лека Шилка на стуле сидит и платком утирается… Такая, вишь, несуразица дичайшая.
– Ой, Агафьюшка, набулькай мне ещё скорей, – простонала Лена-Лека, – Нито со страху-от в серёдке всё колыхается.
Мираша она не увидела, само собой, не дано это, понятно, в скудельном теле. Если кто из тусторонних в человека оборачивается, сразу все сверхспособности теряет. Может только образ менять да обратно бесплотным становиться.
– Надо, надо, – одобрительно закивали вокруг, – намаялась, видать, сердешная.
«Да уж, намаялась, сердешная», – подумал Мираш и стал ждать, что дальше будет.
Агафья налила, не поскупилась, и Борис тут же заёрзал:
– Ты энта… и мне налей для сугреву…
– Ага, – съязвила Ксения, – он у нас ирой! Ему положено!
Лена отпышалась чуть от «лекарствия» и повела со стоном:
– Ох, девки, и натерпелась ужо страху-от, чуть сердце внутрях не сорвалось.
– Ты, дочка, – лилейно запела Агафья, – коли страшное что, то и не поминай. А то как бы тебе хужей не стало.
– Ох, Агафьюшка, я уж бежала, торопилась. Всех упредить надо, чтоб на болото не ходили.
«В честь чего это она? – подумал Мираш. – Обо мне, что ли, заботится?»
– Почему не ходить? – спросила Ксения. – Клюква, чай, поспела.
– А то и не ходить, – и вовсе завыла Лена, – что на нашем болоте болотняк объявился.
«Во дела…» – озадачился Мираш.
– Ты уж не мели чепухи, – посуровела Агафья (сама-то она, вишь, хоть и знахарит и, по человеческому понятию, силой тусторонней владает, а таких разговоров чурается).
– Чего мне молоть, обдичала я, что ли?! Своими глазами видела!
– Ой как интересно! – чуть не задохнулась продавщица Алка. – Я страсть как такие истории люблю!
– Тебе интересно, а я чуть со страху не померла.
Агафья ещё попыталась разговор в другую сторону свильнуть, но куда ей против общества совладать?
Давно таких разговоров в Канилицах не велось, оно и интересно. Ранешно-то про Суленгинские болота много разной напраслины тучили-мели. Такая худая слава крепилась, что не всякий туда пойти насмеливался. Если селянки за клюквой наладятся, полдеревни артелка собиралась. Идут, песни поют, смеются да храбрятся. И на ягодах рядком держатся, друг дружку из вида не пускают. А в последние годы худые смутки притихнулись. И по клюковку стали парами ходить, а то и в одиночку вовсе.
– Дура я, дура, – ругала себя Лена. – Кисленького мне захотелось. Варенья решила сварить. Теперя ни в жисть не пойду на эту чарусу. Ох, девки, и главное, как заманывал-то, как заманывал!
– Хто опеть? – скривилась баба Аля.
– Говорю же, болотняк заманывал…
Хотела баба Аля съязвить, но уж больно Ленка-плясунья жалистно гляделась… Прикусила язык и вместе со всеми слушать стала.
– Мы с Танькой в прошлый раз по окраишу ходили. Набрали – насилу унесли. А я с дуру-то в глубь полезла. Смотрю, согра обышная, вроде как и опаски никакой, а клюквы видимо-невидимо – все кочки в краснах. Собирай, где хошь, а всё равно гляжу: вон подальше будто ковёр в рубинышах переливается, ровнёхонько стелется. Думаю, сейчас за раз соберу. Вроде и под ногами крепко, и вода среди кочек чуть проглядывает. Подхожу, а там дальше – ишо больше ягоды. У меня как, девки, всякое разумение отшибло – пру, дороги не разбирая. И главное, ни ягодки не сорвала – как наваждение какое. Опомнилась, а вокруг топи, трясина так и колышется! Пузыри со дна подымаются и бухают, бухают – ох и страсти-то! В самую чарусу угодила. Всю меня так и охолонуло! Назад оборачиваюсь, а меня и совсем закрючило. Стоит болотняк и на меня своими глазищами зелёными полыхает. Я так и обдичала от ужасти! И двинуться не могу.
Ой, девоньки, и вспомнить страшно! Волосы у него дыбом стоять, точно огонь на голове. (Мираш тронул рукой свои ершистые волосы, пощупал так-то, пригладил чуть). Нос огромнай! И слова-то не сказал, а сразу на меня кинулся!
– Вот ужас! Вот ужас! – заголосили бабы.
– Сунулся ко мне, – продолжала Лена, – а ноги и не подались. Тут же и упал, как подкошанной. Врать не буду, девки, так всё и было. Ноги недвижные, и не дрыгнулись, точно паралитийный он. Али андел сзади держал?.. – Лена замерла, ошарашенная внезапной догадкой. – А ведь точно андел!.. – и рыбьими глазами в белу стену уставилась.
– Чего это она? – зашушукались бабы, оглянулись друг на дружку.
– Что тут думать, дело ясное, – Варвара озабоченно тронула себя у виска.