В самом начале пятидесятых, еще при жизни Сталина, я, как, впрочем, и все тогда (не только сверстники, но и взрослые), был помешан на киноленте иностранного производства «Судьба солдата в Америке». Как выяснилось много позднее, советскими прокатчиками подразумевалось, что судьба эта никак уж не завидна. Однако большинство из нас, не сомневаюсь, всё бы отдали за такую судьбу. Гангстеры, красивый мордобой, роковые женщины…
Ничего подобного в нашем быту не обнаруживалось.
Кроме разве что мордобоя, правда, несравнимо менее красивого.
Фильм «Судьба солдата в Америке» на самом деле называется «Ревущие двадцатые». Я к тому, что и нашим двадцатым годам неплохо бы найти столь же меткое определение.
Авиалинии в Америку тогда еще не были проложены. Плавали пароходами. Но существовали-то мы в одной галактике. И наложение времен – наших на американские и американских на наши – не повредило бы.
В чем же проблема?
Допускаю – и даже не сомневаюсь, – что американцы в сугубо пропагандистских целях приукрашивали свою историю не меньше нашего. Но в Америке пропагандистская лента не обрывалась, как случилось у нас – и теперь их история прозрачнее. Оттого и кажется логичнее.
У нас же спортивная история никем не переписывалась в последние десятилетия – и на это ведь нет денег (насчет желания не знаю). А та, что нацеленно сочинялась за годы советской власти, вызывает сегодня сложные чувства. Почти не сомневаюсь, что относительно недавно они были совсем не такими сложными. Каждый, особенно из тех, кто помоложе, перелистав достаточно многочисленные брошюры и книжки, казенностью языка и плакатностью аргументации от брошюр почти не отличающиеся, подверг бы саркастическому осмеянию незатейливое советское бахвальство, откровенное вранье и сентенции большевистских оракулов, утверждавших, что путь к настоящей культуре возможен лишь через культуру физическую.
Но сегодня глуповато смеяться над убежденными людьми, наделенными колоссальной энергией, худо-бедно, а создавших систему государственного курирования спорта, поверивших в спорт как в приоритетное для новой власти дело в тот момент, когда в прочности и перспективах самой власти еще сильно можно было посомневаться. Энтузиазм легко вышучивать. Но когда его вовсе нет – и в депрессию впасть недолго.
Сравнения времен вообще-то не слишком корректны.
Но мы пережили времена, когда без параллелей хоть в какое-то утешение не выстоять. Разруха начала двадцатых вроде бы и не катастрофичнее последующих.
Правда, человеческий материал выглядит из грустной сегодняшней дали понадежнее, подобротнее, поосновательнее.
И уж точно свежее ложился на память пример налаженной жизни, разрушенной, однако, с варварским восторгом, столь органичным для российского характера. Или, как сказали бы теперь, менталитета. Хотя, на мой взгляд, менталитет проистекает из привычки к порядку в мыслях, а нам по душе, по сердцу, напротив, беспорядок, вдохновляющая к подвигам стихия…
Годы эти оказались не потерянными для натур, особенно богато одаренных. А некоторые из них и проявили себя наиболее ярко, словно вызов бросая всему неустройству жизненному, – и на вершину своей человеческой силы поднимались, можно сказать, из спортивного интереса, не рассчитывая в сложившихся обстоятельствах не только на достойное вознаграждение, но и на память сколько-нибудь благодарную.
Не исключено, что внутри талантов мощнее, чем когда-либо, срабатывал механизм инстинкта: люди вдохновения догадывались, что лучше им уже никогда не будет.
То есть будет – как и было в какой-то мере в образовавшейся реальности – лучше в смысле благоприятствующих условий, а то и минимума комфорта. Но исчезнет та иллюзия освобождения, какая непременно возникает при исторических переломах.
Когда претензии выдающейся личности на автономию в обществе вдруг представляются реальными.
Странно, но в жестокие, иногда и по-средневековому, 1920-е годы творцы в разных областях знания или, тем более, путешественники в незнаемое на миг почувствовали физическую раскованность, за которую едва ли не каждого из них ждала расплата.
Тянет сказать: противоречивые двадцатые. Но в нашей истории то же самое с теми же основаниями смело можно сказать про любое десятилетие.
Впрочем, противоречия 1920-х, пожалуй, острее символизировали все последовавшие противоречия, приглушаемые красноречием пропаганды.
Любопытно, хотя и закономерно, что победителям-большевикам нравилось отмечать свои успехи, отсчитывая от конца двадцатых, с 29-го, если уж конкретно, года, когда крестьянская суть России была уничтожена и голод на все последующие времена стал явлением перманентным. Вспоминали как заслугу удушение нэпа, но никогда про удачу нэпа, ни про золотой червонец не обмолвившись. Радовались пирровой победе над оппозицией, над инакомыслием, никогда не вымолвив ни полслова сожаления вслед изгнанным или загубленным талантам и умам. Тем более что почти до самого конца XX века по-настоящему не прочувствовалось: до чего же их не хватает России.
Выгоняли и убивали тех, кто не скрывал, что понимает, какие же глупости делаются, какой творится произвол…
Но не надо забывать, что и глупости делали, и произвол творили тоже очень часто люди огромных дарований. В том-то и главная трагедия – обреченность, выразившаяся в приходе безголовых на смену обезглавленным.
Для спорта в новой России, а затем в новой советской империи расширялась бескрайняя территория, небывалая строительная площадка. В спорт, существовавший прежде, вносилась, конечно, идеологическая корректива. Но она ни в какое сравнение не шла с топорными ударами, наносимыми вокруг.
Художественный театр, не рассчитывая и дальше спасаться от голода осетриной, отправился в зарубежные гастроли – поплыли в Америку на океанском гиганте «Мажестик». Не исключаю, что покидаемая родина казалась им «Титаником».
В двадцать четвертом году они вернулись – и не застали своего зрителя. Но голодная смерть им больше не грозила, рабоче-крестьянская власть взяла их на свой кошт.
Спорт российский никакого зрителя, в общем-то, не терял – цирковая аудитория сохранилась примерно в том же составе, недосчитавшись эмигрировавшего Куприна и умершего Блока, а у жанров намеренно элитарных взаимоотношения с массами и не могли быть налаженными.
Получалось, что спорт выигрывал вдвойне – власть, обратившая внимание на спорт как на зрелище принципиально демократическое, общедоступное, гарантировала в скором времени интерес народа, подчиняемого властью, кроме всего прочего, и организуемым ею зрелищам.
Правда, «Пролеткульт», вернее, его теоретики, и здесь наследили. Они требовали отказа от достижений прошлого – и более того, отрицали как культивируемые в буржуазном обществе спортивные жанры: бокс, футбол, спортивную гимнастику («Долой брусья», «Создадим свои пролетарские упражнения и снаряды»). Рекомендовали трудовые движения: типа ударов молотом по наковальне…
От пролеткультовских инициатив власть отмахнулась. Но и тени аполитичности тоже не допустила. Уже в двадцать пятом году вынесено было программное постановление «О задачах партии в области физической культуры».
1
Всевобуч, под чьей маркой и происходило становление советского с порта, и комсомол – ровесники.
Комсомол, как видим мы теперь, наиболее прогрессивная из социалистических мафий.
Сегодня можно всячески высмеивать политическое руководство спортом (при том, что все мы – и начальство, и публика – ждем от спорта политической поддержки). Но в тот момент открытием было – и единственной, наверное, возможностью – развивать спорт в необустроенной стране под государственной эгидой.
Конечно, интерес к физически тренированным людям не мог быть вполне бескорыстным, ждать рождественского доброхотства от государственных структур не приходится. Рационалист Ленин, прославляемый мемуаристами как шахматист, пловец и, кажется, городошник, видел в каждом физкультурнике потенциального воина.
Нетрудно заметить, что интерес к спорту в те времена не ограничивался жанрами, ставшими затем «партийными» и коммерческими.
Размах выражался и в сочинении новых форм – многодневных эстафет, массовых переходов и пробегов.
В пору безнадежного романтика Сергея Уточкина уже ощутим был авторитет военного летчика. В двадцатые годы организованная комсомолом молодежь – учлеты – не мыслила себя вне военной или полярной авиации.
Вероятно, очень многих бы увлекли технические жанры – мотоцикл, автомобиль, – у них же были и опыт, и легенды, и кумиры. Но в двадцатые годы отечественная промышленность ничего не могла предложить энтузиастам. А связи с зарубежными странами практически прекратились.
2
В схему того рационализма, каким пытаюсь я представить спорт двадцатых, не очень вмещаются парады.
Для масс, вовлекаемых в спорт, пребывание на людях в полуобнаженном виде вроде бы еще не могло стать нормой. Взорванная революцией Россия не могла вмиг перестать быть патриархальной.
Освобождение от мешающих одежд в момент состязания еще куда ни шло. Но просто шествие, особенно молодых девушек в трусах и майках перед множеством глаз невольно отдавало эксгибиционизмом, если бы понятие это было широко распространенным.
Конечно, революция настаивала на публичности, срывала покровы, распахивала двери, лишала человека прав на многое из того, что прежде считалось сугубо личным…
Спорт несомненно становился знаком, а то и знаменем времени. Символизировал обобществление чувств. Теперь мы можем сказать, что в парадах физкультурных была и политическая перспектива откровенной агрессии.
Собственно, чего же здесь удивительного – спортивные парады вели родословную от парадов военных.
И если уж мы заговорили про агрессию, то парады мускулистых юношей и стройных девушек – не самая ли мирная из интерпретаций, необходимых нации для самоутверждения в агрессивности?
Позднее к постановкам всех праздничных действ и шествий привлекали выдающихся театральных деятелей, именитейших хореографов. И когда мы дойдем в своем повествовании до тридцатых – сороковых годов, то обратимся с удовольствием к мемуарам Игоря Моисеева, к свидетельствам Валентина Плучека и другим увлекательным документам.
Очень может быть, что и о парадах двадцатых годов что-либо написано теми талантливыми людьми, кому доверялась постановка этих празднеств закаленного тела. Но мне их воспоминания почему-то не попадались – и я впечатлялся фотографиями. Долго рассматривал изображения литых фигур, чью энергетику впитала фотопленка, – и мысли, весьма далекие от привычно-пафосных, приходили мне в голову.
Что сталось с прекрасными экземплярами человеческой породы, тогда столь многочисленными? Что сталось с марширующими на стадионах, с прошедшими летящим шагом по брусчатке Красной площади в двадцать восьмом году (накануне коллективизации)? Через несколько лет Твардовский напишет: «Где ты, брат, что ты, брат, как ты, брат? На каком Беломорском канале?» А ведь кроме каналов, лагерей, расстрельных подвалов – еще и война…