Оценить:
 Рейтинг: 0

Антибард: московский роман

Год написания книги
2007
1 2 3 4 5 ... 42 >>
На страницу:
1 из 42
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Антибард: московский роман
Александр О`Шеннон

Роман Александра О'Шеннона «Антибард» стал бомбой, разорвавшейся в мире «авторской песни»…

От человека, который сам исполняет стихи под гитару, такого жесткого и саркастичного описания «мира бардов», – впрочем, не только его и не только их – не ожидал никто. Но «Антибард» – это не только скандал и намеренный эпатаж. Это беспристрастный взгляд на искусство и человека в нем, это смех сквозь слезы, это горькая ирония, это стиль… это наша жизнь!

Критики сравнивают «Антибард» с «Москва-Петушки» Венедикта Ерофеева – это роман-путешествие, роман-сага одного дня, где сюжет – только повод для метких наблюдений автора за реальностью, такой узнаваемой для читателя…

Александр О'Шеннон

Антибард: московский роман

Предисловие

Автор этой книги – один из лучших современных русских бардов, бардов в том классическом и старообразном смысле, когда слово это еще означало хорошо поющего представителя северной народности, чуть ли не жреца, наделенного магическими полномочиями, а вовсе не инженера с гитарой или романтическую библиотекаршу. Оно и понятно. Автор – ирландец. У ирландцев свои представления о свободе, поэзии, любви, дружбе и терроре.

Я многократно был свидетелем тому, как магически воздействуют на женщин бархатные модуляции его голоса и звуки его металлических струн. Немудрено поэтому, что лирический герой его поэзии и нелирический герой прозы постоянно разбирается с бесчисленными любовными романами. Его домогаются все. Трагическое противостояние жалости и сентиментальности, мужской жадности и глубокой человеческой усталости составляет один из главных шенноновских сюжетов. В «Антибарде» без этой темы тоже не обошлось.

Легкий садомазохизм стихов и прозы этого барда – и очень ирландский, и очень русский. Без садомазо в России не делается ничто – ни любовь, ни поэзия, ни политика. Отчасти это объясняется закидонами веселой русской истории, которая, собственно, заключается лишь в изменении пыточных технологий. У ирландцев с этим делом тоже хорошо. Поэтому в песнях нашего героя так часто поется о политике – причем в самом романтическом ее варианте, что-нибудь про Че Гевару, про горячих латинос или пылких турок, – а герой его прозы так часто представляет себе застенки, в которых девушки с семихвостками хлещут визжащих юношей. Никакого изврата – такая генная память.

Но за что можно по-настоящему любить дебютирующего ныне прозаика – так это за точность: я бы назвал ее целительной, облегчающей. Прочтешь про что-нибудь эдакое, в чем и себе-то не признаешься, – и прыгаешь до потолка: Боже, я не один такой! Я просыпался в тех же квартирах, выступал в таких же залах, у меня были такие же девушки и такие же друзья, и пельмени я жрал такие же! Это самое счастливое совпадение читательских и авторских ощущений, не менее редкое и драгоценное, чем синхронный оргазм. На этом стояла слава Буковски, Миллера, на этом же стоит слава Лимонова. Не в непристойности дело, а в смелости, с которой можешь сказать о себе все.

А вообще – это очень культурная книга. Ее написал исключительно образованный человек, владеющий словом более чем свободно, с исключительной непринужденностью и редкой пластикой. Сделано это ненавязчиво и незаметно, но – все видно. Уколы точных деталей, оплеухи убийственных характеристик – и вот перед вами безупречная картина жизни поэта в эпоху безвременья. Потому что бард, каким его рисует автор, – и есть настоящий поэт, загнанный в ситуацию, в которой он нужен только одиноким и не очень счастливым бабам. И поет только по маленьким залам и не очень уютным квартирам. Это исповедь мужчины и поэта, рожденного для великих дел, – исповедь человека Возрождения, обознавшегося дверью и попавшего в эпоху вырождения.

Не думайте, что моя оценка завышена. Если в книге много мата и грязных подробностей, это не делает ее бульварной. Напротив, в книгах современных широко издающихся авторов мата мало, грязь строго дозирована, – но сами они читаются с таким же трудом, с каким, бывало, жевался тульский пряник застойного образца. Высокая литература сегодня должна быть грязной, ибо настоящая проза может быть только честной.

В общем, получилось, по-моему, О’Хуенно.

Дмитрий Быков.

– Нашим молодым ирландским бардам, – суровым цензором продолжал Джон Эглинтон, – еще предстоит создать такой образ, который мир поставил бы рядом с Гамлетом англосакса Шекспира, хоть я, как прежде старина Бен, восхищаюсь им, не доходя до идолопоклонства.

    Джеймс Джойс. «Улисс»

Я просыпаюсь не оттого, что не хочу спать, а оттого, что хочу пить. Банальный в общем-то, похмельный сушняк. Но просыпаться я не хочу, поэтому заставляю себя спать дальше. И так – несколько раз: я просыпаюсь, чувствую свет дня сквозь веки, сознание мое проясняется, словно солнце пробивается сквозь тяжелые, как тучи, ошметки сна, но я мучительным усилием сгущаю их, заволакиваю горизонты и опять засыпаю. И вижу водопады газированной минералки, льющиеся прямо мне в руки, на голову, и я пью, пью, пью… Даже во сне я понимаю, что долго так продолжаться не может – воздух, который я вдыхаю, густ и горяч, он обжигает шершавый язык, карябает горло и заливает легкие раскаленной лавой. Я начинаю задыхаться. Сушняк. Интоксикация. Нужное – подчеркнуть. В висках пульсирует боль.

Надо вставать, надо вставать.

Надо встать, доползти до крана и влить в себя ледяную зимнюю воду. Потушить пожар. Я уже не сплю. Лежу с закрытыми глазами, но уже готов открыть их и увидеть комнату Крюгера. Обреченный увидеть женщину, лежащую рядом со мной. Мой голый зад упирается в какую-то часть ее тела. Только теперь я понимаю, что лежу, свернувшись калачиком. Эта женщина, кто она? Все еще не открывая глаз, я представляю ее, пытаюсь вспомнить. Как всегда: что-то около сорока или слегка за сорок, но еще ничего, лучистый взгляд пьяненьких глаз, даже, кажется, какие-то милые ужимки. Брючный костюм. Волосы… Волосы светлые! Но почему именно она? А почему бы и нет? Чем-то приглянулась, может, рыхловатой статью, а может, легкой проседью на висках – это так возбуждающе! Я, наверное, подумал, что она счастливый талисман моего вчерашнего концерта, душевный приз аудитории. Все может быть… Зовут… Вот, еб твою мать, опять забыл! Всегда я забываю, как зовут. Нет, это нехорошо, надо вспомнить. Что-то с буквой «р». Ира? Нюра? Впрочем, какая, к черту, Нюра! Лера? И вдруг вспоминаю – Вера. Ну конечно, Вера! Она еще пиздила вчера, непонятно к чему, что мать хотела назвать ее Любовью или Надеждой, а отец, суровый мужчина, военный, настоял – Верой. Ну, слава Богу!

Все, надо вставать.

Я открываю глаза и первое, что вижу, это носки Крюгера. Застиранно-зеленые, с трогательной холостяцкой дырочкой на пятке носки. Диваны стоят уголком, очень близко друг к другу, и пятки Крюгера уперлись мне чуть ли не в нос. Ладно, пора вставать. Я встаю, стараясь не скрипнуть, чтобы, не дай Бог, не разбудить Веру (а может, все-таки не Вера? Нет-нет, точно Вера…), ибо пока еще не готов к общению в серо-прохладных тонах хмурого утра адюльтера. По темному коридору направляюсь на кухню. Подо мной – затоптанные крашеные доски пятиэтажки. Выцветшие, но с красивеньким рисунком обои. Вторая комната заперта. На двери красуется большая выбоина, словно кто-то ломился с топором. Крюгер – поэт, и это, видимо, его святилище, Храм Счастливого Уединения, куда он, чтобы все не испортили, не осквернили ауру, не пускает женщин. Кстати, а как зовут Крюгера? Вот, блядь, опять забыл! Что же это такое?! Надо вспомнить, надо вспомнить…

Босой и голый, с висящим хуем, выхожу на кухню.

Крохотная кухня с покоробившимся двухцветным линолеумом, как в приемном покое Склифа, выкрашенные сортирного цвета краской стены и всенепременная немытая сковорода с остатками яичницы на плите. Жилище Поэта! Я включаю холодную воду и жду, пока она немного стечет. Подставляю измученные губы под кран. Жадными глотками, так, что начинает ломить виски и обмирает трахея, пью ледяную воду. Медленный холод наполняет грудь. «Краткий миг блаженства», вот что такое эти несколько секунд утоляемой жажды. Куча посуды и чашек с цветочками в раковине несколько мешают. Ну, теперь все. Теперь хорошо. Горло аж саднит. Хорошо! На столе – засохшие корки хлеба, шкурка от колбасы, тарелка в цветочках с горой окурков и пачка моей «Золотой Явы». Я нетерпеливо проверяю – почти полная! Вот это хорошо, вот это славно. Это, блин, то, что надо. Я закуриваю и сажусь на табуретку. Зад тотчас прилипает к пластику. Дым вкусен и приятен, голова светлеет, взор проясняется. Я смотрю в окно, там только унылые кирпичные пятиэтажки, каллиграфически четкие и черные на белом морозном фоне ветви деревьев и вдали, в дымке, торчащие блочные дома.

А где я, собственно? Что за район?

Я помню, спорили вчера, как ехать. Крюгер тащил нас на метро, а я не хотел, меня ломало, и я сказал: «Поедем на тачке, я заплачу», – и мы поехали. А куда? Даже не помню, сколько ехали. Я уже был хорош, лапал и целовал Веру, возбуждаясь от ее легких седин и покорных морщин, а Крюгер что-то беспрерывно говорил. Так и ехали – мы сзади, возбуждаясь, а Крюгер спереди, пиздя.

Вот и приехали…

Кажется, Владиславом зовут Крюгера. Владислав Крюгер. Похоже на польского еврея. А впрочем – Крюгер… Не еврейская какая-то фамилия. Вот если бы Кремер, это да, это еврейская, у меня друг есть – Кремер, еврей, а Крюгер – это что-то нордическое, волевое, прямо гестаповская какая-то фамилия. Вроде Грубера или Мюллера. Нет, Грубер – это скорее подпольщик-антифашист. Геноссе Грубер! Ба, точно!.. Крюгер вчера сам говорил, что он из немцев, что на самом деле он фон Крюгер. Может, и правда фон. Чего в этом городе только не бывает.

Я курю уже вторую сигарету, глядя в окно. Не похоже, чтобы это была жопа типа Жулебина, Марьина или Братеева. Там таких пятиэтажек нет. Там просторы и скопления домов-башен, совершенно одинаковых, и между ними – грязь, тощие деревца и дуют ветры. А вокруг какие-то бессмысленные поля и вдали обязательно виднеется лес, синевою подернутый зябкой. Несчастные, которые там живут, всегда хвастают якобы чистым воздухом, тишиной и этим сраным лесом вдали. Там, мол, они жарят шашлыки, а по осени ходят за грибами. Вот, блядь, великое счастье! Я как-то раз добирался из Жулебина домой, вот таким же поганым утром, с бодуна, только еще была зверская стужа. Минут двадцать, умирая, ждал автобуса и еще полчаса ехал с охуевшей толпой до ближайшего метро. И все это было окутано сложным ароматом – смесью духов заспанных секретарш, нафталина старушечьих польт и понедельничного перегара мужиков с фабричными лицами. А под конец, как водится, кто-то не выдержал и перднул вчерашним винегретом. Добавил новую краску. Так и осталось у меня в памяти это Жулебино – густой вонью в продрогшем переполненном автобусе.

Я упираюсь лбом в оконное стекло и сканирую окрестности. Та-а-ак… Нагромождение пятиэтажек – серых, красных, коричневых, за ними размытые в мутном небе бело-зеленые блочные башни, но не жулебинские, пониже и торчат врозь, как попало. Леса нигде не видно. Слава Богу! Это скорее всего не жопа, а жопочка вроде Медведкова или Тушина, оранжевая или сиреневая ветка, север Москвы. Хотя вполне может быть и синяя ветка – Фили или что-то в этом роде. Но все-таки явный север.

От окна сильно дует, меня начинает знобить.

Я вспоминаю, что стою совсем голый, с босыми ногами. Надо одеться. Я направляюсь обратно в комнату.

Проходя мимо, всматриваюсь в запертую дверь. На ней большая вмятина, грязные разводы от написанного слова и смывания оного. Странные люди приходят в гости к поэту Крюгеру… Я начинаю представлять: на самом деле там стены, пол и потолок выкрашены черной краской, окна наглухо задрапированы тяжелыми портьерами и посередине, на трехногом жертвеннике, стоят две урны с прахом его родителей – Амалии Карловны и Отто Фридриховича фон Крюгер. Иногда Крюгер заходит туда со свечой и стоит перед прахом в глубокой задумчивости, не замечая, как воск льется ему на пальцы. Эдакая мрачная германская готика, но трогательно до слез.

Они еще спят.

Трусы… Надо найти трусы. С трусами по утрам всегда проблема. Когда срываешь их, возбужденный, они отлетают куда-то в другой конец комнаты, забиваются в пододеяльник, клубком закатываются в самый пыльный угол под диван. Иногда просто невозможно найти. Я так пару раз и уезжал домой без трусов. Потом, правда, через неделю или две, их находили. А однажды я искал-искал, обыскался, но так и не нашел, плюнул, надел штаны и уехал, а дома, когда раздевался, они выпали из штанины. Вон джинсы валяются на полу, затоптанные. На всякий случай трясу. Ничего. Ну и где они могут быть? Прямо напасть какая-то с этими трусами… И вдруг ясно вспоминаю – под подушкой! Точно, в последнее время я стал расчетливо класть их под подушку. Осторожно, чтобы не потревожить спящую женщину, поднимаю подушку. Вот они, родимые! Прежде чем надеть, внимательно рассматриваю. Надо бы постирать. Носки, слава Богу, тоже здесь. И только одевшись, чувствую, как здесь прохладно. Это потому что приоткрыта форточка.

Рядом с Крюгером стоит кальян. Мы вчера ебались под его тихое побулькивание. Мы ебались, а Крюгер курил кальян и таращился на нас пьяными глазами. Гнездо разврата! А может, Крюгер – вуайерист? Хотя что он там в темноте мог увидеть… Скорее всего просто все по хую чуваку.

У одной моей знакомой был муж вуайерист. «Он, – сказала она мне с мрачноватой торжественностью, – любит смотреть». Я тогда по молодости лет ничего толком не понял. А потом она с подругой, томной секретаршей, затащила меня к себе домой, в роскошную квартиру в самом центре. Почему-то у этих извращенцев всегда квартиры в центре. Мы пришли, а там уже накрыт стол, изящно сервированный, с хрустящими от накрахмаленности салфетками и гроздью винограда, свисающей из богемского стекла вазы. Даже свечи горели в высоких канделябрах. Муж, лысеющий солидный мужчина, встретил нас в прихожей, ласково приветствовал, слегка грассируя, окинул меня взглядом и подал тапочки. Упоили они меня до изумления джином с тоником, и хозяйка дома, Надя, чтобы возбудиться, удалилась с секретаршей в ванную. Оттуда понеслись всплески и хриплые крики, а муж, оказавшийся ко всему прочему тонким знатоком и ценителем итальянской новой волны, потчевал меня в это время «Похитителями велосипедов». Я тогда совсем охуел, но все-таки интересно было, чем все это кончится. В итоге они вернулись из ванной с безумными глазами, в игривых халатиках, Надя взяла меня за руку и повела в спальню, а секретарше велено было убираться домой. Я помню, трахались мы как-то истерически, у меня все время падал хуй, я пристроился сзади и вцепился ей в бока, а она таскала меня за собой по всей огромной кровати как мешок. «Давай, – шипела она, – он смотрит!» Я так и не понял, откуда он смотрел. Может, в стене была потайная дырка, или через замочную скважину… В общем, я кое-как кончил, подумал: «Идите вы на хуй!» – и уснул. А утром открылась дверь, и вошел муж с подносом. «Доброе утро!» – приветливо сказал он. На подносе были кофейник, чашки и круассаны на тарелочке. «Ты ему понравился», – сказала мне Надя, жуя круассан, когда он деликатно удалился.

Что было отвечать?

Кончилось у них, правда, хуево.

Познакомилась как-то Надя в баре с симпатичным молодым человеком, задумчивым и молчаливым, и после задушевного разговора пригласила его к себе пообщаться. А он оказался ветераном чеченской войны, ебнутым на всю голову. Пока они пили, все было нормально – парень быстро набрался, размяк от приятности общения, только все твердил смутно про конвои, фугасы, предательство и Очхой-Мартан. Супругам-эстетам, однако, присутствие столь брутального гостя показалось чертовски забавным, Надя потащила его в спальню, а муж нетерпеливо припал к заветной дырке. Гость все бубнил что-то про ваххабитов, пока Надя его раздевала, а потом вдруг застеснялся. Ей бы промолчать, а она захотела его расшевелить да и ляпнула про подсматривающего мужа. Он сначала не въехал, а потом дала о себе знать контузия. Желваки у него заиграли на обветренных скулах, и он со всего маху засветил ей в челюсть. Надя улетела с постели в угол комнаты, а мужа это до того распалило, что он крикнул в дырку, куда смотрел: «Еще!» Чувак подскочил к Наде, врезал ей ногой по ребрам и побежал разыскивать мужа. А тот в другой комнате, голый, сидит на полу, держась за эрегированный член, и со стоном кончает. Контуженый давай его метелить кулаками и ногами куда попало, хорошо еще, что босой был, а когда муж завалился на бок, дал ему по лысине канделябром. Так и оставил их без сознания, а сам оделся и ушел, прихватив бутылку джина, видимо, в качестве компенсации за моральный ущерб. В итоге у Нади оказались сломаны челюсть, ребро и выбиты два зуба, а у мужа сильно пострадал правый глаз, сломан нос и сотрясение мозга. Они потом долго лечились.

Все это я узнал от подруги-секретарши.

Она мне позвонила, передала привет от Нади (у той в это время вся челюсть была обмотана железной проволокой) и попросила познакомить с какой-нибудь лесбиянкой.

«Смотри, – сказал я ей тогда, – дотрахаешься, как Надежда». Больше она мне не звонила.

Я закуриваю и сажусь на диван, прямо на подушку.

Бедная квартира у Крюгера, какой уж там вуайеризм. Два продавленных дивана, облезлый стол у окна и в углу позорный лакированный шкаф. Над столом прибита железная полочка, а на ней аккуратно выстроены книги поэта Крюгера. Не книги даже, а книжульки, маленькие, с бледно-разноцветными обложками, сляпанными на принтере каким-нибудь другом-компьютерщиком, – предмет гордости и морального удовлетворения всякого постперестроечного поэта, то, что первым спасают во время пожара. Повод выебать еще одну поклонницу. Я вчера спьяну взял одну, полистал. Плохие стихи у поэта Крюгера, прямо скажем, дурацкие. Плюгавый такой романтизм в дозах, скупо отмеренных программой «Клуб кинопутешественников» времен Железного Занавеса, полный свободолюбивых намеков и всполохов пугливой сексуальности в духе восторженных шестидесятых. Такие тексты очень любят каэспэшники, выросшие на ночных песнопениях у костра в подмосковных лесах где-нибудь на краю обширного болота, подальше от всевидящего ока ВЛКСМ. Как сейчас вижу: сидят это они на бревнах вокруг костра, счастливые отвоеванной у режима свободой, пьют сваренный в кане глинтвейн и слушают своего Барда, чудо и гордость этого племени воскресных Робинзонов. А он, хитро прищурясь и старательно интонируя всю запретность и двусмысленность строк, поет: «Эх, проведем на Венере мы ночку, фай-дули-фай-дули-фай!» И все начинают понимающе и радостно смеяться: вот, мол, вам, власти предержащие, вы нам все такое запрещаете, а мы обхитрили вас, и не придерешься, а в случае чего замашем руками: эта песня, дескать, про космонавтов! А иногда начинали петь хором во весь голос, как бы дерзновенно выражая свое презрение притаившимся в окрестных буреломах соглядатаям и функционерам. А вон и я сижу на бревне, семнадцатилетний придурок с горящими глазами…

Хотел я все это вчера выложить Крюгеру, а потом подумал – а вдруг он горд и обидчив, вдруг он вспылит и выгонит меня за дверь в три часа ночи? А что я, собственно, знаю о Крюгере?.. Я о нем и раньше слышал от старых каэспэшников, в особенности от дам, в среде которых он считается талантищем и жутким ловеласом, но познакомились мы только вчера, после моего концерта в клубе «Тамбурин». Это одно из тех мест в Москве, куда два раза в неделю стекаются эти самые каэспэшники, а также скалолазы, байдарочники и прочие спелеологи всех возрастов, вообще все любители ни с того ни с сего бросить все и отправиться куда-нибудь в лес с рюкзаком, набитым тушенкой и шестиструнной подругой. Это их место встреч и общения. Сюда не считается зазорным приносить с собой. Здесь есть свои кумиры, поющие до отвращения проникновенными голосами песни Визбора. Но даже когда они поют не Визбора, все равно кажется, что это Визбор, ибо Визбор – это гвоздь, вбитый по самую шляпку в храм хилого русского романтизма. Когда эти хмыри поют, они строго смотрят в зал, требуя понимания и тишины. Некоторое время публика торжественно внимает и в положенных местах награждает певца почтительными аплодисментами. Но вскоре внимание зала рассеивается и сосредоточивается главным образом на выпивке и застольных разговорах. Компании начинают ходить друг к другу в гости. Клубы дыма обволакивают поющего. Там и сям вспыхивает смех, чаще всего женский – громкий и озорной. Хмыря уже почти не слышно, и когда он наконец откланивается, ему облегченно аплодируют. Некоторые сочувственно кричат: «Браво!» Тогда включается музыка – что-нибудь совсем доброе, в стиле восьмидесятых. А потом, минут через двадцать, на сцену выходит следующий.

Я песен Визбора не пою, только свои, на тему сексуальных патологий, но мне тоже похлопали, и я сошел со сцены. Как всегда после выступления, мне страшно захотелось выпить.

Расслабиться.

Вы знаете, что самое прекрасное в сольном концерте? Это его окончание. Потому что можно напиться и расслабиться.

Труднее всего начать.
1 2 3 4 5 ... 42 >>
На страницу:
1 из 42