
Тень, идущая следом
Пал Палыч кивает, не поворачивая головы полностью, только краем, будто боится, что если развернётся ко мне лицом, придётся ещё и говорить. Обычно он мужик разговорчивый, вчера ещё жаловался на трубу в подвале, прорвавшую в марте, сегодня — сухой кивок и взгляд мимо, в сторону гаражных рядов, будто там сейчас интереснее, чем на живом человеке. Понятно. Слух добрался и до Палыча, и до его жены, наверное, и до всего подъезда, а может, и соседнего тоже — двор маленький, языки длинные, а событие вчера было такое, что грех не рассказать за чаем. Мужик защитил девку от бандитов, ногу сломал одному, и вроде живой ходит, надо же. Одни после такого начинают уважать сильнее, здороваться крепче, руку жать дольше положенного. Другие, наоборот, шарахаются, как от заразного, потому что рядом с таким соседом опасно жить: сегодня к нему приезжали разбираться, завтра, глядишь, и по всему дому пройдутся с монтировкой, стёкла повыбивают, зачем нам такое счастье, сидели тихо, никого не трогали, а тут является отставник и лезет не в свои дела.
Палыч — из вторых. Оно и понятно, у него внуки, у него труба в подвале, у него своих забот полон рот, а тут ещё сосед с проблемами покрупнее, чем прорванная труба. Ладно. Переживу как-нибудь без Палычевой дружбы.
Иду через двор к остановке, не меняя маршрута, хотя мысль такая мелькает — свернуть переулком, обойти открытое пространство, раствориться в проходных дворах, как учили когда-то на случай, если за тобой следят. Мысль мелькает и гаснет сама, потому что менять маршрут — значит признать, что прячешься, а прятаться я не собирался ни от Косого, ни от его людей, ни от той самой «девятки» с тремя четвёрками в номере. Пусть смотрят. Пусть считают следы у моего подъезда сколько влезет, хоть каждую ночь пусть приезжают на экскурсию — я как ходил на работу через этот двор, так и буду ходить, потому что менять привычки из-за чужого страха — последнее дело, а страх этот не мой, это их страх, просто выражается он через мою осторожность, если я поддамся.
Вспоминаю разговор с Николаем Ивановичем, короткий, за чаем, минут на пятнадцать всего, но засевший в голове крепче любого урока в учебке. Сидел он тогда, как обычно, прямой, несмотря на возраст, будто в спине арматура вместо позвонков, и спрашивал не о деталях — где, как, сколько их было, — а один только вопрос задавал, простой, без нажима: «Зачем тебе это, Савелий?» Я тогда не ответил. Промычал что-то про «не мог пройти мимо», и Николай Иванович кивнул, будто принял ответ, хотя оба знали — ответ пустой, отговорка, а не причина. Причину я и сам сформулировать не смог бы, потому что она не в словах живёт, она в чём-то другом, глубже, в том месте, где раньше был устав, а теперь пусто и надо чем-то заполнять. Вопрос остался висеть без ответа, как невыполненная задача в журнале боевых действий: пункт открыт, срок исполнения не указан.
Дохожу до остановки, автобуса ещё нет, стою, гляжу вдоль улицы туда, откуда он должен появиться, и думаю: слух дошёл дальше, чем я рассчитывал, если даже Палыч шарахается. Значит, разговор уже не в переулках идёт, а по всему кварталу, может, и дальше. Значит, те, кому надо, тоже узнали, и вопрос теперь не «если придут», а «когда». Ладно. Пусть приходят. Я не гость на этой земле, чтобы прятаться от хозяев, тем более от таких хозяев.
Автобус довёз до угла, дальше пешком, мимо ларька, где Люба торгует сигаретами поштучно и семечками в кульках из старых газет. Беру хлеб, пачку индийского чая со слоном, сдачу мелочью ссыпаю в карман, не пересчитывая.
Обычный вечер, обычная сумка, из тех, что бывают у людей, у которых нет ничего, кроме работы и дороги домой. Двор появляется из-за угла дома, и я вижу их раньше, чем они видят меня — привычка, въевшаяся не за двадцать лет службы, а за первый же год, когда невнимательность стоила Дрюне Суханову два пальца на левой руке.
Трое у подъезда. «Девятка» та же, что стояла ночью, только теперь без темноты, которая её укрывала, — просто ржавая машина с помятым крылом, прислонённая к ней спина в спортивной куртке цвета мокрого асфальта. Двое других курят рядом, не разговаривая, экономя слова, как экономят патроны перед делом, которое считают решённым заранее.
Подхожу не сворачивая. Свернуть — значит признать за ними право стоять здесь как хозяевам, а этого права у них нет, потому что подъезд мой, и двор мой, и вечер этот тоже мой, оплаченный тем, что я в нём живу, а не тем, что кто-то решил обложить его данью.
Тот, что постарше, «отлепляется» от «девятки». Нос у него сломан давно и неправильно сросся, свернул чуть влево, придавая лицу вечное выражение подозрительности, будто он всё время принюхивается к чему-то тухлому.
— Ты тот, кто Лёхе ногу сломал, — говорит он.
Не спрашивает. Утверждает, с той уверенностью, с какой инвентаризацию проводят: пункт первый, пункт второй.
Не отвечаю сразу. Ставлю сумку на асфальт, аккуратно, чтобы хлеб не помялся — привычка, глупая в такой момент, но руки делают своё, пока голова считает: трое, один у машины сзади, двое спереди, у ближнего в кармане куртки что-то оттягивает ткань справа, не пистолет, слишком плоское для пистолета, скорее нож или кастет.
Освобождаю руки. Не сжимаю кулаки — рано ещё, рано показывать, что понял, куда идёт разговор. Просто стою, чуть расставив ноги, вес равномерно, как учили, как сто раз отрабатывали на плацу и потом в других местах, куда учебка не заглядывала.
— Ты не ответил, — говорит «сломанный нос», делая шаг ближе.
От него пахнет сигаретами и чем-то сладковатым, дешёвым одеколоном, который продают у того же ларька, где я только что брал чай.
— И не собираюсь, — говорю я.
Он кривится, будто ждал другого ответа, будто в его сценарии на этом месте должно было прозвучать что-то оправдательное, а вместо этого тишина, которую я не собираюсь заполнять.
— Ты неправильно себя ведёшь, мужик, — говорит он, и в голосе появляется та особая интонация, знакомая по всей стране: смесь угрозы и почти отеческой заботы, будто он предупреждает меня не о том, что сделает, а о том, что я сам себе делаю.
— Лёха теперь с ногой в гипсе. Может, больше ходить не сможет. Косой недоволен. Тебе бы извиниться. Или заплатить, если извиняться не умеешь.
Двое его товарищей синхронно затягиваются, выдыхают дым в сторону, не сговариваясь, — видно, что не первый раз стоят вот так, у чужого подъезда, зачитывая один и тот же текст, отработанный, как строевая песня.
Смотрю на него, на его свёрнутый нос, на кожаную куртку, растянутую на животе, который скоро перестанет помещаться в спортивные костюмы, и думаю о том, что в этом городе слово «извиниться» давно поменяло значение. Раньше извинялись за то, что сделали не так. Теперь извиняются за то, что живы и не заплатили за это заранее.
— Идите домой, — говорю я, ровно, без нажима, тем же тоном, каким когда-то отдавал команды роте перед высадкой, когда лишние эмоции только мешают делу. — Пока можете идти сами.
Пауза после этих слов длится ровно столько, сколько нужно, чтобы до сломанного носа дошёл смысл сказанного, и это время работает не на них. Он моргает раз, другой, будто фраза застряла где-то на входе и требует перевода на понятный язык. Потом лицо меняется, подозрительность уступает место злости, чистой, незамутнённой размышлениями, злости человека, которому только что сказали то, чего никто не говорил ему уже очень давно.
— Ты чё, самый умный? — начинает он, и правая рука уже тянется к карману, откуда торчит тот самый плоский предмет, а тот, что стоял у машины, отталкивается от капота, и третий гасит сигарету щелчком, отбрасывая окурок в сторону моей сумки с хлебом. Дальше слова заканчиваются.
Рука с ножом идёт снизу-вверх, коротко, без замаха, так, как учат в подворотнях, а не в спортзалах, и в этом её опасность — предсказать замах нельзя, потому что замаха нет. Но тело уже ушло с линии, ушло раньше, чем я успел это осознать, качнулось влево и назад, плечом вперёд, тем движением, которое вбивали в меня три года на плацу и потом ещё пять лет там, где плац заканчивался и начиналось что-то другое. Лезвие проходит там, где секунду назад было мое подреберье, и «сломанный нос» по инерции проваливается вперёд, теряя равновесие, а я уже разворачиваюсь на пятке, локоть выходит навстречу тому, кто заходит со спины. Слышу его раньше, чем вижу, — шаркающий шаг по асфальту, дыхание через рот, — и локоть входит точно туда, куда шёл, в стык ключицы и плеча, и звук получается такой, будто переломили сухую доску о колено. Он оседает молча, без крика, только выдох, длинный, со свистом, и это единственный звук, который он вообще успевает издать за весь вечер.
Третий, тот, что стоял у машины и молчал всё это время, наконец решается, и рука у него движется к поясу, туда, где под кожаной курткой прятался травматический пистолет, куплен, наверное, тем же порядком, что и куртка, — с рынка, у знакомого знакомых, без документов и без разрешения. Он даже успевает вытащить его наполовину, и в этот момент я понимаю, что времени на раздумья нет, потому что раздумья — это роскошь, которую позволяют себе люди, не служившие там, где я служил. Удар идёт в горло, ребром ладони, коротко, экономно, без замаха, и он падает так, как падают мешки с песком, — всем весом сразу, без попытки сгруппироваться, и пистолет вылетает из руки и замирает у бордюра.
Тишина после этого длится ровно два вдоха. Я слышу собственное дыхание, ровное, почти незаметное, будто и не было ничего, кроме прогулки до подъезда с сумкой хлеба и заваркой. «Сломанный нос» снова поднимается, медленно, опираясь одной рукой об асфальт, другой шаря рядом с собой, ищет нож, который выронил при падении, и находит его, и снова тянется вперёд, уже не с прежней уверенностью, а с той обречённой злостью человека, который понимает, что проигрывает, но не умеет остановиться.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера: