Неадекват
Александр Пиралов
Стечение обстоятельств, завязанных на ноктюрне Шопена и предвыборной интриге районного масштаба, оставляет за главным героем только один вариант развития событий: влюбить в себя пианистку, лауреата международного конкурса… В это время поселок, в котором он живет, начинает содрогаться от загадочных и пугающих событий…
Александр Пиралов
Неадекват
© Пиралов А., 2017
© Издательство «Скифия», 2017
Часть первая
1
Абсурд не в человеке и не в мире, но в их совместном присутствии.
Альбер Камю
На сей раз в ноты я даже не заглянул. Какая-то непонятная сила упорно отводила мои глаза, словно передо мной была не запись шедевра, а ложка касторки. Позже я пытался понять, почему мною была нарушена моя же собственная традиция, и ничего более убедительного публики в голову не лезло. Я никак не мог поверить, что среди электората мог оказаться тот, кто знает Шопена.
Через неделю это будет казаться мне садистской ухмылкой судьбы.
Но в тот вечер времени на рефлексии не оставалось. Человек из команды Красавцева и его зам по забою кур Петька Пряхин – такой же, кстати, проходимец, как и я – уже щедро лил елей по обтрепанному залу. Голос у Петьки был масляным, и он жонглировал им, подобно заправскому трюкачу, однако масло это казалось прогорклым, и оттого, наверное, от представления за версту несло фальшью.
– Нет, не зря, – сказав это, Петька почему-то поднял указательный палец, – не зря, дорогие мои, наш дорогой Исидор подарил каждой бабушке избирательного округа по козочке, дав понять, каким сердцем болеет он за развитие личных подворий в нашем регионе и за благополучие всех нас.
Ну, насчет сердца можно было бы и помолчать, потому как бессердечие «дорогого Исидора» давно опостылело даже курам на его птицефабрике, не говоря уже о бабушках, которые – надо отдать им справедливость – так дешево свои голоса не продавали.
Впрочем, Петькино словоблудие было мне глубоко безразлично, лишь бы мой интерес блюли, а это тысяч примерно под сорок, если «дорогой Исидор» наступит на горло собственной песне и не поскупится. В отличие от бабушек я покупаюсь и иногда, признаюсь, дешево!
– Но не только хлебом единым живет наш дорогой кандидат, – продолжал Пряхин. – Он еще и большой любитель настоящего искусства, которому посвящает немало своего свободного времени, а оно, как вы понимаете, драгоценно.
Знаем мы, какому искусству посвящает свое драгоценное свободное время «наш дорогой кандидат» – злорадно подумал я, вспомнив о жалобах провизоров, что из-за него местные аптеки рискуют остаться без «Виагры». Что до злых языков, то они давно уже прозвали его «бабоукладчиком», имея в виду весь спектр значений этого слова, вплоть до коктейля, предназначенного для спаивания дам. Я не причисляю себя к любителям распространять сплетни, особенно непроверенные, ибо наша компактная слободка – социум особый, но Красавцев – именно та персона, ради которой можно было бы и поступиться принципами.
– И вот сейчас, – распалялся куриный убивец, – с музыкальным приветом от нашего Исидора выступит его любимый пианист, которому он трепетно внимает в редкие минуты досуга… Мы приглашаем на сцену Афанасия Подхомутова, большого друга и сподвижника кандидата в депутаты.
Это было уже слишком. Кому-кому, а Петьке следовало бы знать, что к своему «любимому пианисту и сподвижнику» Исидор Степанович без «…твою мать» не обращается; что ж до моего участия в нынешней встрече, то это идея его не в меру ретивого «визажиста», посчитавшего почему-то, что откровение о любви к Шопену может хотя бы частично смягчить сердца электората, основу которого составляли все те же работники птицефабрики, отупевшие от хамства и матерщины генерального директора.
– В исполнении Афанасия прозвучит ноктюрн Шопена до минор. – Верный служка Пряхин гнусаво произнес неясные слова, но это прошло мимо внимания зала, возможно, посчитавшего «минор» чем-то вроде очередного сокращения от минеральных удобрений. – Эта возвышенная, исполненная глубокого философского смысла музыка, по словам нашего кандидата, насыщает его стремлением служить людям, решившим посвятить свою жизнь производству куриного мяса и яиц. Просим, Афанасий, просим..!
«Совсем рехнулся, урод», – подумал я и направился к пианино, которые два молодца уже успели выкатить на середину сцены. Послышались два-три недоуменных хлопка, потом перешептывания и, наконец, хихиканье. Я галантно поклонился. Хихикнули снова.
К хихиканьям мне не привыкать, поскольку я, когда играю, строю разные лица. Многие из тех, кто мне внимает, думают, что это шутка, а коли так, то положено смеяться. Я отношусь к этому спокойно, поскольку считаю, что любая эмоция, рожденная музыкой, имеет право быть выпущенной, в том числе и такая.
Сев за обшарпанный «Красный Октябрь», я увидел, что несколько клавиш, ключевых для ноктюрна, западают. Знаменитые октавы в левой руке было уже не сыграть. Правда, меня это не слишком смутило, ибо я давно решил проблему бездействующих клавиш, ухарски внося коррективы в оригиналы исполняемых мною классиков, справедливо полагая, что классики не обидятся, а слушатели не поймут. Сейчас я заменил октавы нотами, и вышло вполне ничего, если не считать двух фальшивых звуков, так как палец дважды сползал с частично отколотой черной клавиши. Внимали до неприличия тихо, к чему я тоже не очень привык.
Должен признаться, этот ноктюрн я так до конца выучить не удосужился. Средняя часть в нем технически непростая, а самое главное, она отпугивает моих слушателей смятением и эмоциональным накалом, а наводить на электорат тревогу великой музыкой – дело не самое безопасное, ибо Исидор мог бы и полюбопытствовать, а что бы я хотел всем этим сказать.
Так что вместо непосильного для меня фрагмента я присобачил среднюю часть ноктюрна ля бемоль мажор, гораздо более легкую, а главное трогающую сердца изнывающих по любви дам, что для меня особенно важно, ибо играю я главным образом для них. Эффект стопроцентный.
И сейчас я, почти не снимая ноги с педали, подобно заправскому таперу колотил именно эту «версию» и почти физически ощущал недоумение зала, который ждал от Красавцева чего угодно, но только не Шопена; о том, что ее дурят, публика, конечно, не догадывалась. Я играл это попурри десятки раз в разных компаниях, и никому даже в голову не приходило, что его обманывают. Слова «мистификация» – возможно, оно могло показаться кому-то более подходящим – я сознательно избегаю, потому как считаю, что мистификация должна быть непременно связано с чем-то высоким и духовным, а что может быть высокого и тем более духовного в обыкновенном жульничестве? После того, как был изображен последний звук, послышались два-три жидких хлопка, которые тут же заглушил призыв Пряхина:
– Поблагодарим же Афанасия, от всего сердца поблагодарим наш народный талант!
Сердец зала хватило еще на несколько хилых хлопков, после чего из-за стола, покрытого пыльным, оставшимся еще с коммунистических времен кумачом, поднялся Исидор Красавцев и потопал к трибуне, а «народный талант» бросился сломя голову к выходу, дабы не слушать еще и чужое вранье. Хватало собственного.
Я уже был в дверях, когда кто-то осторожно похлопал меня по руке. Обернувшись, я увидел девочку лет двенадцати с решительным подбородком и похожим на поваленную пирамидку носиком, на котором нелепо болтались то ли пенсне, то ли очки, что усугубляло и без того довольно стервозное целое.
– Ты меня?
– Вас, дяденька Подхомутов, – ответила девочка на редкость противным голоском, то ли хриплым, то ли визжащим. – Вас…
– Что тебе, дитя мое?
– А я, дяденька, между прочим, в музыкальной школе учусь.
– Похвально…
– И знаю, что в этом ноктюрне совсем другая середина…
– Для ученицы музыкальной школы ты проявляешь поразительное невежество, – заметил я тем менторским тоном, который обычно использовал в беседах с моими слушателями. – Тебе, ребенок, следовало бы знать, что великий Шопен сочинил несколько вариантов этого ноктюрна. Я исполнял раннюю версию.
Это была, конечно, полная чушь, однако я пытался сразу же подавить нахалку безапелляционностью и строгим видом, что обычно действует, особенно на детей. Однако это дите сдаваться не собиралось.
– Боюсь, что поразительное невежество проявляете вы, дяденька. Ноктюрн сочинение 32 номер 2 ля бемоль мажор Шопен создал в 1837 году. А ноктюрн сочинение 48 номер 1 до минор, который вы, с позволения сказать, играли – в 1841. К тому времени ля бемоль мажорный ноктюрн был уже известен, поэтому Шопен никак не мог использовать его среднюю часть даже в версии более позднего произведения.
Сказав это, она принялась рассматривать меня с иезуитской ухмылкой…
2
Как-то тетка Валерия заметила, что если я и способен чего-то добиться, то только не в музыке. Сказано это было фирменным тоном знатока, который выработался у нее годами жизни с клеймом соломенной вдовы, когда приходилось чем-то компенсировать собственную ущербность. На это мать, считавшая, что если я и способен добиться чего-то, то только в музыке, парировала «завистницей», а та, в свою очередь, погрузилась в пространные рассуждения о блудницах, которые никак не могут понять, где их место, а потому бесстыдно лезут в интеллигенцию.
У Валерии был до предела раздолбанный рояль с дребезжащими басами и лопнувшими струнами, за который ни один настройщик города не соглашался браться, от чего музыка в раннем детстве воспринималась мною как сплошной деревянный лай. Играла в доме главным образом она, причем только божественные, по ее словам, миноры из бетховенских сонат (то, что существуют еще и божественные мажоры, ей и в голову не приходило). Муж лая не выдержал.
Валерия вообще производила впечатление человека, получившего по затылку всеми мешками с песком, которые были в распоряжении у нападавшего. Меня она называла почему-то «Тюключом», так и не объяснив, откуда это «Тюключ» взялся. Идиотское прозвище стало трагедией периода моего музыкального ученичества, потому как она имела обыкновение высокомерно презентовать мне ноты с дарственной надписью «Тюключу от Вавули», что неизменно приводило в экстаз моих преподавателей. Кто эту «Вавулю» придумал, также никто толком не знал, хотя подозреваю, что это было делом папаши, имевшего склонность к бредовому словотворчеству.
К тому времени, когда вышла склока мамаши с Валерией, я уже успел окончить музыкальную семилетку с шаткой четверкой, клеимом «неперспективный» и настоятельной рекомендацией не гоняться за миражами. Хотя, по правде сказать, гнался за миражами-то не я, а мать, которая палкой заставляла меня глумиться на все том же рояле над этюдами Черни и инвенциями Баха. Глумиться, как по заказу, выпадало именно в тот момент, когда Валерия лаялась божественными минорам, а поскольку она не соглашалась уступать мне «шкаф с посудой», как в доме называли рояль, я находился в состоянии едва ли не перманентного восприятии специализированной лексики, которую позднее успешно использовал, правда, уже в других целях.
Что касается папаши, то он, дабы избежать участия в семейных «хмепах» (это слово, означавшее космический катаклизм, он заимствовал у Станислава Лема и употреблял всякий раз, когда Валерия с матерью выходили на ристалище), уползал в свою нору. В ту пору она представляла собой пляжную косу Апшеронского полуострова, где родитель пропадал до позднего вечера, а по возвращении сидел со своей другой сестрицей, Калерией (я втихомолку называл теток «Холериями»), и, исполненный буффонной поэзии, делился впечатлениями о море в лучах заходящего солнца. У Калерии была своя нора в виде огороженного забором участка земли за нашим домом, где она держала десятка два дворняг, для которых готовила на кухне разную зловонную мерзость. Когда занятия Калерии кулинарией совпадали с попытками Валерии покорить Парнас, то казалось, еще мгновение и разверзнутся нижние притворы ада.
Не берусь судить, почему Творцу пришло в голову создать всех троих такими оригиналами, и уж тем более разводить философии о его промыслах, но вот по части этой троицы замыслы Господни – если вообще таковые имелись – были реализованы на все сто. Когда собиралась эта компания, я чувствовал, что попал в клинику для душевно-больных. Говорили одновременно, причем только о своем и друг друга не слушая. Чтобы перекричать тетку Валерию, надо было вообще иметь силу голоса, равную, по меньшей мере, иерихонской трубе, правда, папаше иногда удавалось перехватить инициативу, но всякий раз он терпел сокрушительное поражение. И лишь Калерия, смиренно улыбаясь (ей нравилось иногда воплощаться в матушку из тихой обители), позволяла себе робкие реплики о прелестях готовки для «сиварей» (так на семейном воляпюке звались ее дворняги) на костре под покровом небес.
Одна из «сиварей», сука по кличке Клеопатра, жила в нашей квартире и служила посредницей между сестрами, не разговаривавшими друг с дружкой годами. «Клеопатра, – обращалась тетка Валерия к тетке Калерии, – скажи ей не разводить такую вонь на кухне». «Клеопатра, – отвечала тетка Калерия тетке Валерии, – скажи ей, что от ее музыки вони гораздо больше».
Наблюдая за извращениями нашей семейки в коммуникационной сфере, я уразумел в один прекрасный день, какие широкие возможности они предоставляют, если к опыту Холерий подойти творчески, пока не открыл наконец собственный способ общения, который назвал «выкамариванием». Под этим я понимал устроение разных безобразий, главным образом музыкальных, вызывавших иллюзию общения с непризнанным гением у тех, кто по-гусарски относился к Эвтерпе.
Позже я начал понимать, что «выкамаривания» были чем-то вроде реакции моей психики на «прелести» нашей семейки, своего рода антидот.