Усталость его была велика, гнула, валила. Он был готов, не раздеваясь, упасть на разгромленную кровать и уснуть. Дать покой своим перетруженным мышцам, полуослепшим глазам, опустошенному рассудку. Но Татьянушкин позвал его к рации:
– Тебя на связь «Кора»!..
В булькающем, пиликающем эфире, где рвались и трескались бесчисленные волокна, звучал удаленный, запаянный в ночь голос генерала:
– Приказываю!.. Приказываю!.. Атакуйте офицерскую казарму!.. Офицерскую казарму!.. Ликвидируйте очаг сопротивления!.. Очаг сопротивления!.. Как поняли меня?… Прием!..
– Понял вас, понял! Ликвидировать сопротивление офицерской казармы!..
Пузырьки и бульканье рации. Шелест огромного покрывала.
– Ведь там десантура рядом!.. Флангом казарму цепляют!.. – Грязнов зло давил ногой кровать. – Пусть роту десанта пошлют, задавят казарму!.. А мы все в крови! У нас полсостава! Они нас на штурм бросают, добить хотят, что ли? Чтоб свидетелей не осталось?
Калмыков чувствовал, как велико утомление, каким тяжелым веществом налиты все его тело и даже ступни, словно многократно увеличилось земное притяжение, и трудно ворочать языком, поднимать веки, шевелить пальцами. Мысли не проворачивались в голове, напоминали коленвал в застывшем картере. Но он знал, что сейчас одолеет усталость и пойдет брать казарму.
– Я здесь остаюсь, – сказал Татьянушкин. – Мне это добро караулить.
«Добро… – вяло подумал Калмыков про голый, остывающий труп. – Какое же это добро…»
– Собирай людей, – приказал он Грязнову. – Оставь на этажах охранение. Остальным – по машинам. К казарме!
Сквозь вонь и смрад, собирая солдат, выкликая из тьмы командиров групп, сигналя фонарями, они спустились к выходу, где стояли боевые машины, развернув по сторонам пулеметы и пушки.
– Где Беляев? – спросил Калмыков долговязого, в танковом шлеме комвзвода, хватавшего с парапета снег. – Где твой ротный?
– Там, – лейтенант кивнул ребристой, зачехленной в шлем головой. – Зацепило его вроде осколком. Лежит, плохо пахнет… – В словах лейтенанта, прошедшего бой, было презрение к перетрусившему командиру-
– Ну и хрен с ним!.. Заводи!.. К офицерским казармам!..
Пошел к «бээмдэ», одолевая притяжение земли, прокручивая, проворачивая стальной вал в промерзшей смазке, быстрей и быстрей. Влез, взгромоздился на броню, слыша, как шлепают по металлу солдатские подошвы, начинают реветь неостывшие моторы.
Они шли колонной в шесть машин, собранных из разрозненных групп. На острой, врезанной в ягодицы кромке люка Калмыков испытывал острую неприязнь к генералу, сидящему в этот миг на уютной вилле, пославшему их после первого кровопролитного боя во второй, смертельный. Эта неприязнь к генералу, достающему из наборной каменной табакерки дорогую сигарету, это злое чувство быстро сжигало усталость, разлеталось по телу горячим звенящим звуком.
– Я – «Первый»! – командовал он. – При подходе из всех стволов! Лупим по казарме, чтоб пух и перо!..
Он увидел, как с обочины из черного стриженого кустарника поднялся гранатометчик. Навел короткую, промелькнувшую в темноте трубу. Проследил в прицел железный борт «бээмдэ». Перевел трубу на следующую колыхавшуюся машину. Дунула красная метла, короткий белый огонь впился в борт «бээмдэ», погрузился в броню. В машине чмокнуло, хрустнуло, из люка повалил красный дым, полетели частые искры, словно включили сварку.
Машина ткнулась, и другая, не успевшая отвернуть, саданула ее в корму. Включили прожектор. В белом пучке убегал гранатометчик, по-козлиному перепрыгивая рытвины.
– Огонь!.. – ревел Калмыков, направляя вслед бегущему первую неверную очередь. – Добей его, падлу!..
С машин в луч света, как внутрь световода, ввинтились трассы. Находили бегущего человека, окружали его, накалывали, толкали вперед. Наколотый на спицу, он трепетал, пульсировал, а потом падал и исчезал из прозрачно-белых лучей.
– Обходи по правому борту! – командовал Калмыков, проводя колонну мимо подбитой «бээмдэ», которая продолжала гореть.
На броне под пушкой, головой вперед, лежал долговязый взводный в ребристом танковом шлеме.
У Калмыкова не было ненависти к генералу, а остервенение последних усилий.
Воспаленно светили прожектора, рассыпали вокруг снопы голубого света. Примчались к казарме и с ходу, ломая колонну, развернулись по фронту перед оградой. Ударили из пулеметов и пушек, разнося ворота, давя амбразуры, навешивая над казармой зыбкие волны пламени.
– С брони!.. В цепь!.. – сгонял он солдат. Укладывал их в снег на обочине. – Долби их!
Орудия грызли бетон, ломали ворота. Бронебойные снаряды впивались в стену, зажигательные горели в скважинах, извергая сыпучие ворохи. На дворе казармы тлела ветошь, бегали быстрые светлячки. По кровле скользило жидкое пламя.
– Прекратить огонь!.. За мной!..
Отворачивая голову от пожара, от ртутных лучей, от метущихся трасс, в сторону, в темноту, без надежды и веры, произнес: «Спаси!.. Не убей!..» Встал и кинулся в пролом ворот.
Бежал, нагоняемый тяжелым топотом. Гранатометчик, обгоняя его, поднимал трубу, готовясь влупить заряд в близкие двери казармы. Расколотые створки дверей раскрылись, и из них, шатаясь, вышел офицер, без фуражки, с белым, намотанным на кулак полотнищем. Он стоял на крыльце, шатаясь, ослепнув от прожектора. Кровь на его лице липко блестела, словно глазурь, а белая простыня спадала ему на плечо. Он шевелил полотнищем, стараясь придать ему видимость флага.
– Не стрелять!.. – проорал Калмыков. – Гранатометчик, мать твою, трубу опусти!..
За парламентером толпились, выглядывали, опять пропадали неясные лица. Из дверей валила гарь.
– Выходи по одному! – крикнул Калмыков, надеясь, что будет понят. – По одному, без оружия!..
Вслед за первым, за его волочащейся простыней, стали выходить офицеры. Волокли на себе раненых, под руки, на спинах, в растерзанной форме, с бегающими непонимающими глазами.
Солдаты бегло охлопывали их, обыскивали, ставили на утоптанный голый двор под лучи прожекторов в неровную щербатую шеренгу. Среди офицеров Калмыков узнал знакомых командиров рот, с кем встречался на офицерских пирушках, начальника разведки, начальника гвардии, долговязого, костистого Джандата. И Валеха, чье носатое смуглое лицо было в каплях пота, морщилось, как от боли. В руке Джандата, в огромной стиснутой пятерне белела салфетка, словно штурм застал его за столом и судорога свела его костяные фаланги.
– Всем сесть! – командовал Калмыков. – Да посади их на снег, сержант! Дай им по кумполу!
Солдаты стали усаживать офицеров. Те не понимали, шарахались, а солдаты награждали их тумаками, пока те не начали понимать, торопливо усаживались – нервные, живые бугорки на истоптанном снегу под лучами и пушками.
Калмыков повесил на плечо автомат, приблизился, вглядываясь в пленных. Раненые отвалились на спину и лежали. Кто-то ел с земли снег. Кто-то комкал снежок, залеплял им рану.
Когда проходил мимо начальника гвардии, тот вдруг вскочил, жилистый, костяной, сотрясаемый судорогой. Закричал, поднося ко рту салфетку, кусая ее зубами:
– Расстреляй меня!.. Расстреляй!.. Бить, мучить будут!..
Он рвал салфетку желтыми зубами, захлебывался слезами. Калмыков, глядя на его огромные костяные суставы, представлял, как Джандат смыкал свои пальцы на жирной шее Тараки.
Начальник гвардии умолк, ссутулился, сел на снег. Плечи его вздрагивали. Изгрызенная салфетка была в крови.
Когда Калмыков проходил мимо Валеха, тот поднял глаза. Горько, тоскуя, презирая, смотрел. Протянул руку. Заголил запястье, на котором поблескивали часы, подарок Калмыкова. Расстегнул ремешок и кинул часы через плечо, в снег. Они промелькнули в свете прожектора.
Калмыков посмотрел на свое пустое запястье, с которого пуля сорвала часы Валеха. В лучах света бугрился красный рубец. Их часы валялись теперь в снегу в окрестностях разгромленного Дворца. Будут ржаветь, показывать остановившееся время.
Он чувствовал опустошенность, тщету и безвременье, в которые превратилась вся его прожитая жизнь. Хотел исчезнуть прочь с этого окровавленного пустыря, озаренного жестоким искусственным светом, пропасть и не быть.
– Грязнов! – позвал он. – Строй их в колонну!.. Гони в накопитель!.. Утром разберемся!..
Пошел, запинаясь, к машинам.
Они двигались обратно ко Дворцу, уложив на днища машин своих убитых и раненых. Обогнули тлеющую подбитую «бээмдэ». Выехали на поворот, где туманился близкий Кабул и мутно горел пожар соседнего министерства обороны.
Он увидел перед собой на дороге два тяжелых красных разрыва. Гул и грохот ударили по колонне. Калмыков ощутил на лице хлопок тяжелого воздуха.