Опять проревело и шмякнуло, вспучив гору пузырей огня и разрыва. Дым от тяжелых снарядов, подсвеченный красным, клубясь, улетал в небеса.
– Водитель – реверс!.. Назад!.. Колонна, стоп!.. Рассредоточиться! Отходить за гору!.. – Калмыков находил последние силы для команд, для действий, для постижения того, что случилось.
Стреляли прямой наводкой от министерства обороны, где десантники, захватившие здание, смыкали фланг с его батальоном. Оттуда летели снаряды, дергались вспышки, били танки или самоходки десантников.
И страшная догадка: их хотят уничтожить свои. Стереть с земли, чтоб следа не осталось. Ни звука, ни слова, ни памяти. Они, взявшие штурмом Дворец, застрелившие его обитателей, совершили такое, после чего не живут. И поэтому, гоняясь за ними по свету, вылавливая по одному, посылали бесшумные пули. Их уберут с земли, сделавших презренное дело, чтоб не мешали своим знанием и видом, не свидетельствовали на судах и процессах.
Догадка была ослепительной. Она породила ярость и ненависть к тем, невидимым, в московских штабах, пославшим их убивать. Разработавшим план операции, последним звеном которой было убийство его, Калмыкова.
И, видя, как рвутся снаряды, как мерцают вспышки с туманной окраины города, он приказал операторам:
– По вспышкам огонь!.. Дави их, сук!.. Суки кровавые!.. До последнего!.. Мозги по стене!..
Боевые машины развернули башни и ударили из своих скорострельных пушек в ночь, в туман, испятнав его малыми красными нарывами, метинами взрывов.
– Я – «Кора»! – забулькала рация, и дальний, витавший в ночи голос генерала остановил его. – Что у вас происходит?… Почему ведете огонь?… Доложите обстановку!..
– Докладываю!.. Если не прекратят огонь по колонне, разворачиваю машины и двигаюсь в город!.. Дойду до посольства!.. Хоть на одной гусенице дойду!.. И раздолбаю в упор!..
С ним случилась истерика. Его бил колотун. Горло и грудь рвал кашель. Он был готов дать приказ по колонне и направить машины сквозь взрывы. Пробиться к прямой Дарульамман, к белому мраморному посольству, где укрылись мерзавцы, задумавшие его истребление. Упереться траками в асфальт и садить из пулеметов и пушек по ненавистному логову, вырубая в мраморе дымные дыры.
– Разнесу посольство к едрене фене!..
– Прекратить огонь!.. Обозначьте ракетой свой передний край!.. Огонь прекратился. Он чувствовал, как истерика, подобно кипятку,
стекает вниз, в желудок, порождая жжение, словно открывалась в желудке язва. Приказал:
– Вперед!.. Гони!.. Чтоб зацепить не успели!
Промчались по трассе, высекая из асфальта искры, развернув орудия в стороны туманных предместий. Пригибаясь к крышке люка, он чувствовал сквозь обжигающий ветер, как следят за ним далекие прицелы, движутся вслед за ним дульные отверстия тяжелых самоходных пушек.
Глава двадцать вторая
Они подкатили ко Дворцу, к сумрачному неосвещенному порталу. И первое, что увидел Калмыков, сползая с брони, был «мерседес», в который стреляли солдаты. Машина отсвечивала лаком, белым хромом, хрусталями фар, а в нее в упор стреляли из автоматов. Драли очередями, лохматили. Всаживали пули в багажник, в радиатор, кололи стекла.
– Падла вонючая!.. – тонко выкрикивал плосколицый казах, ударяя по скатам, из которых со свистом вышел воздух, и «мерседес» просел на обод. – Падла, паскуда! – взвизгивал казах, разряжая магазин в радиатор, из которого полилась жидкость.
Солдаты били ботинками в борта машины. В них клокотала неизрасходованная ярость боя, стремление крушить, разрушать. Они мстили за раненых и убитых товарищей, срывали все свое зло на дорогом автомобиле.
– Паскуда вонючая! – вопил казах, стреляя по красным хвостовым габаритам, топя в металлическом теле машины свои ненавидящие пули.
– Отставить стрельбу, дурила! – вяло сказал Калмыков, огибая «мерседес». – Бак рванет!
Входя под своды Дворца, слышал за спиной – опять завизжал казах и ударила очередь.
В холле Дворца на каменном полу горел костер. Солдаты штыками крошили узорную дверь, кидали в огонь щепы. У колонн, мерцавших своими яшмами и сердоликами, лежали раненые – забинтованные головы, перевязанные плечи, в белых обмотках руки.
– Товарищ подполковник! – выступил из темноты ротный Баранов. – Ваше приказание выполнил. Танки противника захвачены. Потерь нет.
– Где Беляев? – Калмыков скользил глазами по лежащим, слыша вздохи и стоны, наркотическое бормотание тех, в чьей крови гуляло обезболивающее зелье.
– Легко ранен. Осколочком его чиркнуло.
Беляев лежал на животе с голой спиной, перебинтованной крест-накрест.
– Товарищ подполковник… Ваше приказание… – Он пытался встать, но Калмыков остановил его:
– Лежи!.. Жив, и слава Богу! – отошел, чувствуя исходящее от капитана зловоние.
В глубине комнаты, где размещалась охрана гвардейцев и куда не долетал свет костра, слышались стоны и всхлипы.
– Пить им дайте! – сказал Калмыков.
– Поставил ведро с водой, – ответил Баранов.
Третий раз подымался Калмыков по ступеням Дворца. Впервые – с врачом, восхищаясь красотой, позолотой. Вторично – во время недавнего штурма, в размытом беге, среди вспышек и взрывов. И теперь, в темноте, среди скользящих фонариков, по разгромленным липким ступеням.
На втором этаже, куда он взошел, светя фонарем, было громко, гулко. Луч осветил солдата, который мочился на пол, прямо на ковер. Струя переливалась в свете фонаря, солдат, облегчаясь, скалил зубы.
Кучка солдат швыряла в высокую люстру автоматные рожки, сбивала подвески. Хрусталь звенел, осыпался, как сосульки. Солдаты ловили стеклянную капель, рассовывали по карманам, смотрели на фонари сквозь радужные грани.
– Домой привезу, под лампу в избе повешу! – радовался здоровенный парень, подняв к счастливому голубому глазу мерцающее стекло.
В библиотеке тлел вялый пожар. Несло дымом, едким запахом горелой бумаги и кожи. Пламя лизало полки, разгоралось и гасло, превращалось в зелено-синие химические язычки. Вновь распалялось ветром, дующим в разбитые окна.
В кожаных креслах развалились прапорщики, пили вино. Сосали из горлышек, запрокидывая пузатые бутылки с наклейками. Их кадыки, грязные от нагара и пота, жадно шевелились и дергались. Оба были пьяны, не встали при появлении Калмыкова.
Маленький ловкий узбек, отложив гранатомет, трудился над узорной дверной ручкой, выламывая ее штык-ножом. Ручка не поддавалась, летели щепки, узбек пыхтел, сердился. Дергал узорную бронзу, напоминавшую лилию.
У дверей, в которые час назад вбегал Калмыков, вышибая гвардейцев, стояла группа солдат. Переминались, пересмеивались. Приоткрывали створки, заглядывали, светили фонариками.
– Что здесь? – спросил Калмыков.
– Не знаем! – Солдаты гасили фонари, воровато оглядывались, расходились.
Он вошел и в гулком свете среди перевернутой мебели, разгромленных шкафов, развороченных постелей услышал возню, частое жаркое дыхание.
Его фонарь осветил комья одеял и подушек, здоровенного, с голым задом солдата, лежащего на женщине. Ее голые синеватые колени были раздвинуты, голые руки разбросаны. Солдат давил ее лицо своей лохматой головой, ерзал, хрипел.
– Мразь!.. Отставить!.. Убью!.. – крикнул Калмыков, ударил солдата в обнаженную мускулистую поясницу. – Пристрелю!
Солдат оглянулся оскаленным безумным лицом. Фонарь осветил слюнявые губы, черные усики, мокрую кровавую ссадину на скуле.
– Уйди! – прохрипел солдат.
– Мразь! – орал Калмыков, ударяя из автомата в потолок, чувствуя, что сейчас наведет ствол на лохматую башку, снесет в упор череп.
Солдат, матерясь, неуклюже слез. На четвереньках, оглядываясь, хрипя от страсти и ненависти, пополз к дверям, а женщина осталась лежать, недвижная, с большими расплывшимися грудями.