Сменялись в жизни Екатерины день ночью, ночь днём, дни днями, ночи ночами, хорошая погода плохой погодой, – своя непреложная и вечная очерёдность и последовательность во всём. Видела, присматриваясь, как отцветали черёмухи и яблони и следом набухали завязи плодов, зеленились молодыми побегами поля и огороды, птицы ещё в мае свили гнёзда и уже скоро зачирикать и опробовать крылышки птенцам. В деревне опочило с начала года семеро стариков, одна молодая женщина умерла от рака и удавился, неизвестно почему, угрюмый бобыль конюх Селиванов, но зато родилось аж одиннадцать младенцев, и все, говорят, здоровенькие, – пять девочек и шестеро мальчиков. Особенно радовало селян, что «мальчат», «мужичков» побольше. В предвкушении богатого урожая решением правления колхоза затеялась постройка нового зернохранилища; стадо добро пополнилось молодняком, а потому замыслили пристрой-тепляк к коровнику. Сколько лет ничего не строили, только лишь, как могли, выживали, или, как говорила мать, «выцарапывались».
И Екатерина понимала, но не столько пока, по причине молодости, разумом, а – душой и сердцем, что что бы не происходило с ней, а власть жизни несокрушима. Жизнь всюду, и всюду она единоличная, но радетельная властительница, как бы не возносились над ней, хитря, а то и свирепствуя, некоторые особи рода человеческого.
Жизнь всегда победит смерть.
Разве не так?
Глава 19
Афанасий приехал в Переяславку в конце июня, успешно сдав экзамены за первый курс, с прикопленными деньгами – прибыток от повышенной степендии и серьёзных заработков. Там, в городе, не тратился на пустяки, хотя слыл за компанейского, распахнутого человека, по природе своей, однако, был прижимист, как и вообще заведено у крестьянина. Знал и помнил там – к свадьбе сгодятся накопления, к тому же родителям надо подсобить, брату Кузьме одежонку справить, кровлю на доме перекрыть новым тёсом.
Лихим наездником – будто с коня – спрыгнул с бортика попутки, щедро расчёлся с шофёром, хотя тот, похоже, и не ждал никаких подношений, пристально и зорко глянул с горки на деревню и Ангару, подмигнул им. Своим привычным широким шагом направился вниз к околице. Поминутно заныривал рукой в карман брюк – похрустывал купюрами, которые по большей части были червонцами, невольно посмеивался: знай наших.
Знай наших, – заявляло и его бравое городское обличье: на породистой крупной голове щеголевасто примостилась «лондонка»-«восьмиуголочка» – кепка с маленьким блестящим козырьком и с пуговкой на макушке. На плечах – новый коверкотовый приталенный массивный двубортный пиджак, который отяжелён, тоже массивными, подкладными, на вате, плечами. Афанасий догадывался, что пиджак делает его ещё шире, объёмистее, точнее – толще, может быть, даже тучнее, а потому ворчал в себе: «Чего доброго, на бабу смахиваю». Однако пиджака не снимал, потому что – знай наших. Брюки – наимоднейшего, весьма широкого, покроя. На ногах блещут надраенные яловые сапоги с задиристо и щеголевато подъятым носочком. И кирзой ещё небогаты люди, а у него – яловые, чуть не хромовые; ясно – знай наших. В одной руке – куртка на «молнии», прозывавшаяся «москвичкой» или «хулиганкой», в другой – громадный фанерный чемодан, до отказу набитый подарками и – учебниками. И учебники эти уже за второй курс. «Учиться, учиться и учиться», – любил он слова Ленина, и нынешним летом тоже будет, по возможности (через неделю уже нужно отчалить на северную стройку), учиться, чтобы зимнюю сессию сдать только на отлично. К тому же – знай наших – неплохо было бы попасть в сталинские стипендиаты.
Пиджаков и вообще модной одежды Афанасий хотя и не любил, но понимал – а как иначе к свадьбе нужно приодеться? Здесь, в деревне, в «задрипанном» магазинчике сельпо с вечно полупустыми, запылившимися полками, что купишь? Автолавка – будет, не будет. И, наконец-то, не в армейском же кителе и танкистском шлемофоне жениться, порядок и пристойность в таких делах надо блюсти. Правда, в чемодане аккуратно сложенным лежал сшитый на заказ шевиотовый френч, такой, как у товарища Сталина, но Афанасий пока и побаивался, и совестился надевать эту желанную его сердцу обновку, потому что такие френчи обычно носили партийные и советские руководители, инженеры, преподаватели, вообще солидные люди, а Афанасий пока что кто? Студент, просто парень. Но всё равно хочется сбросить пиджак с «бабьими» ватными плечами, который ему насоветовали купить однокурсники, и пройтись по родной деревне во френче. Потом показаться в нём Екатерине.
Только вступил в первую улицу – здоровается с ним народ наперебой.
– Наше почтение, Афанасий! – говорят пожилые переяславцы, приподнимая над головой выше, чем обычно, кепки или шляпы, а бабки даже раскланиваются.
Подбегают с протянутой рукой молодые мужики, однолетки или мальчишки, ручкуются с задорным замахом, а то и обниматься лезут. Для всех памятен Афанасий, для всех он желанен и даже люб.
Мать на огороде в малиннике хлопотала, обрезая отмершие ветки, когда нечаянно заметила сына на подходе к дому. Сорвалась навстречу, да ноги подсекло, поясницу прошило болью. Приосела у забора. Афанасий подхватил её. Повисла на нём, зарыдала.
– Сыночка, родненький.
– Да ты чего, мама, чего? Как по покойнику? Живой я!
Говорил бодро, но у самого в груди жалостливо и смятенно сщемилось: мать за месяцы, почти год, разлуки сдала заметно, даже одряхлела. Недуги, видать, наступают, подкашивая и точа, и погибшего под Сталинградом сыночка Николашу конечно же забыть не может.
Только от матери Афанасий слышал это изумительное по ласковости и сокровенности слово «сыночка». Не «сыночек», как правильно бы, наверное, а – «сыночка», и в слове этом слышалось ему и «он» и «она», как в слове «дитятко» – и девочка, и мальчик, и ещё что-то, нечто неведомое стороннему глазу и слуху, съединено. Понимает, для матери все они трое её сыновей – дитятки, дитяти её навечно. И никакими силами, никакими болезнями и испытаниями, посылаемыми жизнью и судьбой, не вытянуть из сердца матери нежности к ним, даже уже ушедшим в мир иной.
– Ну что ты, мама? – И сам чуть не заплакал.
Смотрит сверху на её выбившиеся из-под косынки седые волосы, на зыбь морщинок, в которых плутают катящиеся вниз слёзки, и, кажется, утешает:
– Я тебе, мама, оренбургский пуховый платок привёз. Вот такущий! – несоразмерно размашисто, как, бывало, «мальчишкой-хвастунишкой» (так его поддразнивала мать), раздвигает он руки.
– Сам жив-здоров – вот настоящий подарок мне, сыночка.
И как-то по-особенному – и пытливо, и сурово, но и с лаской одновременно – заглянула в его глаза:
– Головой будешь жить – так ещё больше надарится мне и отцу всяческих радостев к старости нашей. А уж она, злодейка, не за горами. Подкрадывается.
Не понял Афанасий – о чём мать? Разве он не головой, не умом живёт, учась, работая, скапливая копейку? Сколько всюду непутёвых людей – пьяниц, лодырей, всяких шалопаев, а он разве такой. Да к тому же не пьёт, не курит. В чём можно укорить его? Почему напомнила – головой надо жить? Почему про сердце не сказала, про душу?
Но не спросить, не обдумать – Кузьма с разбегу запрыгнул на спину брательника-богатыря, следом отец чинной торопкой подошёл, приобнял, потрепал сына за представительный, коротко, по моде, подстриженный, чуб, который раньше, в недавнем отрочестве, лохматиной нечёсаной болтался на лбу, свисал на глаза. Отступил Илья Иванович на пару шагов назад и обозрел сына хитроватой смешливой прищуркой:
– Ишь ты, глянь, мать: расфранти-и-и-илси. Ваты напихал, верно, с пуд. Своих-то плеч мало, что ли?
– Теперь, батя, в городе все так носят, – загоревшись щёками и досадуя на этот «чёртовый» пиджак, вроде как оправдывался Афанасий.
Вскоре был накрыт стол. Родственников, соседей подбрело в избу.
Афанасий, наконец, решился сбросить ненавистный «бабий» наряд, надел френч, усмехнулся, украдкой глянув в зеркало: знай наших. Понял: вот оно то! И солидность, и форс, и душе отрада.
Все любуются Афанасием, нахваливают его, ощупывают диковинную для деревни одежду. А мужикам непременно надо помять кожу яловых сапог: какова? Прицокивают: кажется, хороша.
– Почитай что монголка, – заключают деревенские мастаки.
Афанасию не сидится за столом, поминутно тянет шею к окну, на дверь поглядывает. Хотя и никого не поджидает, но – надо бежать, надо бежать. Катенька, уж верно, прознала, что приехал, ждёт, изводится, костерит наверняка, что долго не идёт её суженый-ряженый.
Но только, в который уже раз, хотел вставать Афанасий – мать, сегодня натянутая, непривычно бдительная, вскидывается, хватает за рукав:
– Посиди, сыночка, с людями, уваж родителей и односельчан.
Да и люди не отстают:
– Расскажи-ка-поведай-ка, Афанасий батькович, как там в городах живётся-можется народу? Чему обучился в иситуте, али как оно там прозывается? Про денежную реформу чего слыхать? Продовольственные карточки отменят когда? Зерно за трудодни будут ли выдавать? Точно ли, что маршала Победы Жукова исключили из кандидатов в члены ЦК?
Сыпятся разномастного калибра вопросы, как картошка из прохудившегося мешка, когда мужик вскинет его на плечи.
Афанасий умеет говорить, ему нравится выступать, на комсомольских собраниях в институте он уже поднаторел в ораторском искусстве, да и в школе не был молчуном. Видит – слушают земляки, чует – уважают. Тешится его душа, млеет. Рассказывает обстоятельно, важно, объясняет заботливо, учтиво: вот как надо понимать, уважаемые товарищи колхозники, вот где собака зарыта, дорогие селяне. О попечении партии и правительства о нуждах народа растолковал, как и самому ему растолковывали на лекциях и политзанятиях в институте и на заводе. Хотя и разруха в стране, но отстраиваемся, мол, помаленьку.
О февральском и нынешнем, июньском, пленумах партии так сказал:
– Жукова действительно выдворили из ЦК. Партия и товарищ Сталин никогда не ошибаются. Ну, что из того, что Жуков – маршал Победы? Не один он победу ковал. Набедокурил чего – что ж, отвечай, голубчик. Хоть ты колхозник, хоть ты маршал – все равны перед судом партии и народа. Правильно?
Мужики закряхтели, засопели, заёрзали на табуретках, но никто не отозвался.
Афанасий крякнул в кулак, продолжил:
– Спрашиваете про нынешний указ «О мерах по обеспечению сохранности хлеба, недопущении его разбазаривания, хищения и порчи»? Отвечаю: и зерно, и любой овощ с колхозного поля являются собственностью государства и распоряжаться ими не имеют права ни колхозники, ни председатели. За утайку же хлеба и выдачу его за трудодни до полного расчета по госпоставкам колхозное руководство, как вы знаете, привлекалось по всей нашей необъятной стране, а теперь ещё строже будет привлекаться к уголовной ответственности как за разбазаривание государственного имущества. Ясно?
– Куды уж яснее, – хмуро и коротко отозвались мужики.
– Да вы чего, тёмные люди, скуксились? – добродушно засмеялся Афанасий. – Всё это временные меры, скоро заживём легче и веселее: всего будет вдоволь. Партия и товарищ Сталин знают, чего делают.
– Оно конешно, оно конечно, – бормотали и почёсывались мужики.
– Ай, Афанаська Ильич, ходить тебе в начальниках! – вскрикнул и полез обниматься с Афанасием перебравший дед Щучкин, двоюродный брат Ильи Ивановича. – Наливай, хозяин! За здравье нашего Афанаськи Ильича жалаю дербалызнуть!
– Да присядь ты, дедуся! – зашикали на него и в несколько рук едва-едва усадили. – Дай послушать человека. Агитаторы наезживают – брешут, мямлют, слухать тошно. А тут свой человек балакает, разжёвывает, старается изо всех сил. К тому же учёный – поди, не соврёт. То-то же!
И снова – распрос-допрос. Афанасий рассказывает, втолковывает, где надо, увещевает. А за окном уже темно. Что же его Катя, Катенька, Катюша подумает?
Глава 20