– Так ить короче, Михайла Григорич, – испуганно принагнулся Дурных, натягивая вожжи трясущимися руками.
Хозяин оттолкнул работника, подозвал мужиков, и все вместе приподняли телегу. Подвода благополучно выехала со двора. Дурных, не найдя поблизости лопаты, прямо руками быстро собрал в корзину вывалившийся навоз. Хозяин с неудовольствием смотрел на работника сверху вниз. Подошла Любовь Евстафьевна, осторожно сказала:
– Что-то, Миша, Ленча у нас поникла.
Но Михаил Григорьевич крякнул в кулак, не дал договорить:
– С утра в управе собрались мужики, достатошные да неимущие, хотят оттяпать у нас пойменные Лазаревские покоса?. Бают, Охотниковы много хотят. А мы чего, мать, хотим? Сама знашь: работать да крепко стоять на земле. Крепко! – Тягостно помолчал, натянул на самые глаза заношенный выцветший картуз, встряхнул на плечах овчинную душегрейку, искоса, мельком, но остро взглянул на троих плотников-артельщиков, которые отёсывали брёвна для нового большого амбара. – Лазаревских я не отдам! Вот, вот всем! – повертел он фигой в сторону управы. – Мы ещё до японской заявили свои права на те понизовые земли, у нас тама тепере и пахотных двенадцать с гаком десятин, удобренных, холёных, нашим по?том политых, и все годы мир помалкивал, волостные не заикались. А тута смотрите-ка – всколыхнулись, змеёныши! Позавидовали Охотниковым. Хотят устроить передел нагулянных земель! Меня мироедом, кулаком да шкуродёром за глаза кличут. Вот и получат они у меня кулак… с дулей!
Но Михаил Григорьевич вспомнил о приближающемся Светлом Воскресении – отходчиво проговорил:
– Что ты, мать, про Ленчу баяла? Уже знаю, знаю: любви у неё нету к Семёну! О хозяйстве надо думать, а любовь – она никуды не денется.
– Оно конечно, Михайла Григорич, – нередко называла мать своего солидного строгого сына по имени-отчеству.
– С Орловыми нам во как надо породниться, – не прислушиваясь к матери, провёл Михаил Григорьевич по своему горлу ладонью. Крикнул артельщикам: – Кору-то подчистую сдирай, Устин! Вон с того боку сколько проворонил.
Плотник, низкорослый, но широкоплечий мужик, виновато улыбаясь, что-то ответил, но хозяин и его не слушал:
– Нам, Охотниковым, пора, матушка, разворачиваться в полную силу.
И зачем-то потопал своими добротной монгольской кожи сапогами с набойками по настилу, как бы проверяя его на крепость.
– Оно конечно, Михайла Григорич.
– Пойду в управу – накручу хвосты энтим сивым кобелям. Забыли, поди, кто в Погожем хозяин-барин? Сволочи! Дармоеды! Всё им революции подавай, а работать кто будет?! – Охотников тяжело перевёл дыхание. – Батя ушёл?
– Ни свет ни заря.
Вышла из дома жена Михаила Григорьевича, румяная, но темнолицая, с суровой задумчивой морщиной на высоком лбу, Полина Марковна. Ей было лет сорок, но казалась она гораздо старше. Твёрдым тяжеловатым шагом молча прошла мимо свекрови и мужа в коровник на утреннюю дойку, при этом поклонившись Любови Евстафьевне.
– Пошёл я, матушка. А ты вместе с Полиной присмотри-кась за скотником Тросточкиным: что-то мало, чую, он, собачий сын, задаёт поросятам кормов. Тощат животинка на глазах. Уж не уплыват ли картошка да крупа на сторону?
– Прослежу, прослежу, Михайла Григорич. Я тоже приметила: свиньи уже с месяц не нагуливают телесов.
Глава 3
По широкой центральной улице Погожего Михаил Григорьевич шёл медленно. Почтительно, но всё же сдержанно раскланивался со всеми, кто здоровался с ним первым, и притворялся, что не замечает тех сельчан, кто не хотел его поприветствовать; но последних было немного. Удручающе думалось о детях – Елене и Василии.
В прошлом году Елена окончила Иркутскую правительственную гимназию имени купца и промышленника Хаминова, одну из лучших в Восточной Сибири, и должна была поступить в училище, однако Михаил Григорьевич воспрепятствовал дальнейшему обучению дочери. Он понимал, что хорошее образование – насущная необходимость, хотя сам закончил лишь церковно-приходскую школу. Ему, потомственному крестьянину, представлялось, что образование прежде всего должно способствовать в хозяйственных починах, особенно в торговле, и он ожидал, что Елена, закончив гимназию, станет для него, а потом и для своего супруга помощницей, стремящейся копейку оборотить в рубль. Однако дочь год от году всё дальше отдалялась от отца и всего охотниковского рода. Приезжая на каникулы в родное село, она порой небрежно могла сказать родственникам:
– Все вы тут заросли мхом. Закоснели. Так жить нельзя.
В гимназии она была одной из лучших учениц. На балах и праздниках сверкала не только своей рано вызревшей красотой и модными нарядами, на которые не скупился отец, но и умом, острыми словечками. Любила посещать драматический театр и одно время даже мечтала уйти в актрисы. Запоем, но беспорядочно читала. Ею увлекались гимназисты и кадеты, офицеры и господа из высшего света, но свою любовь она ещё не встретила и ждала её. Молчит, молчит, но внезапно на лице загорится беспричинная диковатая улыбка.
– Ты чего, Ленча? – насторожённо спрашивал кто-нибудь из родных или подружек.
– А? Так!
– Будто куда-то душой полетела.
– И полечу. И – полечу-у-у-у, если захочу! – закружится и громко засмеётся Елена.
– Не пугай ты нас, шалая.
Елена затихала, отмалчивалась, слабо чему-то улыбаясь. Михаил Григорьевич порой говорил жене:
– Какая-то у нас дочка вся не нашенская. Чужая… Фу, чего я буровлю! – Зачем-то говорил шёпотом: – А другой раз, знашь, побаиваюсь её. Не накуролесила бы чего, бедовая.
– Талдычила тебе, неслуху: не отдавай в город. Вот получи: девке голову заморочили всякие учёные-толчёные. Какая, скажи, из неё выйдет хозяйка? Всякие книжки мусолит дённо и нощно. Тьфу!
– Так ить как лучше хотел, – зачем-то разводил руками супруг. – Думал: пущай охотниковское семя ума-разума наберётся, в учёностях поднаторет.
– Щегольство и пустое! Говорю тебе: ко греху ты девку толкнул, в беспутство. Оторвалась она от семьи, разорвала с нами пуповину.
Однажды отец хотел было забрать Елену из гимназии, но дочь порывалась убежать в тайгу за Ангару, отказывалась есть и пить. Отец отступил. Теперь уже около года Елена жила в родительском доме, но отчуждённо, замкнуто, как пленница.
– Ничё: взамуж отдадим – осмирет враз, – говаривал Михаил Григорьевич жене. Но Полина Марковна сурово молчала.
С Василием сложилось ещё хуже: также его отдали в город в учение, но с третьего класса гимназии он стал попивать, шататься по пивнушкам и кабакам, пропускать занятия, исчезать из квартиры, которую на Ланинской нанимал для него отец. Стал постарше – захаживал на щедрые, немалые родительские деньги, которые ему ежемесячно выдавались на проживание в Иркутске, в ресторации, клубы, игорные дома. Однажды за вечер спустил около пятисот рублей, и отцу пришлось выплачивать. Другой раз Михаил Григорьевич выкупал своего беспутного сына из публичного дома – там он в страшном хмелю переломал мебель, побил швейцара и не мог расплатиться за услуги девки.
– Забирай из города, – строго и коротко велела Михаилу Григорьевичу жена.
Василия силой водворили в родной дом, потому что он около месяца скрывался от родительского гнева. Отец нещадно высек сына, продержал недели две в подвале, потом определил на конюшню. Однако другая беда прокралась – Василий близко сошёлся с пьющим, опустившимся конюхом Николаем Плотниковым. Как-то Полина Марковна сказала супругу:
– Наказаны мы, Михаил, Господом нашими же детями. Феодора была непутёвой, и вот дети наши побрели тем же кривопутьем. Куда забредём? За что покараны?
Михаил Григорьевич сжал кулаки, отчаянно выкрикнул:
– Молчи, баба!
…Шёл Охотников по укатанной гравийке в управу, поскрипывал сапогами, держал руку за пояском, раскланивался с односельчанами, щурился на поля и огороды, и всем, несомненно, казалось, что крепко стоит он в жизни на ногах, неколебим и в вере, и в мыслях, и в делах своих. Но сумрачно было в сердце Михаила Григорьевича, тяжело он думал о детях: «Выправлю! А ежели не совладаю, так…» – но он не произнёс этого страшного слова «убью». Сжал зубы, пошёл ходче.
Глава 4
Род Охотниковых после многих лет бедной, неудачливой жизни к началу века стал многомочным, и в иркутской, прибайкальской округе о братьях Михаиле, Иване и Фёдоре Охотниковых говорили: «Злые на работу, но приветливые к людям. На чужое не позарятся, но и своего не отдадут».
Василий Никодимыч, дед братьев, покинул с семьёй захудалую псковскую деревню в пореформенном 62-м году, отчаявшись выдраться из нищеты. Но и на чужбине, на лесоразработках в Олонецком крае, ему не подфартило: пять лет как отстроился, купил на заёмные деньжата корову, трёх лошадей, скарб, да случился великий пожар; он уничтожил посёлок и оборвал человеческие жизни. В огне погибла жена Василия, маленькая дочь, весь скот, а от избы осталась одна только исчернённая печь; упавшей балкой покалечило ступню сыну-подростку, Григорию, – всю жизнь припадал он на правый бок.
Василий запил, за неуплату заёма угодил в долговую тюрьму, но был оттуда выкуплен одним оборотистым мещанином с условием, что пойдёт в солдаты за сына этого мещанина. Григория с трудом определил к дальней многодетной родственнице, а сам вскоре был забрит в солдаты. Но и в солдатах Василию крупно не повезло: на полковых учениях разрывом картечи его тяжело ранило в грудь; мотался по госпиталям и наконец был подчистую уволен с медалью на груди и незначительным денежным пособием. Куда направиться – не знал. Но вспомнил об одном разговоре с раненным в руку сибиряком-гвардейцем:
– Сибирской земли – немерено, – говорил смуглый, с хитрыми раскосыми глазами сибиряк унылому, задумчивому Василию. – Приволок на? поле колесянку, впряг лошадок и – о-го-го: захватываю столько десятин, на сколько силов хватат! Вспахал – всё моё, братцы! А покоса? Лесных и залежных – бери не хочу, но и стоящими пойменными, луговыми народ не обижен: мир делит их между едоками по справедливости.
– Что же, и бедноты нету у вас? – недоверчиво спросил Василий.
– Как же, служивый, нету! – усмехнулся сибиряк. – Любишь на печи подольше поспать – люби и лапу пососать! – загоготал он, похлопав Василия по худой спине.
Въедливо допытывал Охотников развеселого гвардейца о Сибири. Хотелось зажить по-человечески, сплести семейное гнездо.