Оценить:
 Рейтинг: 0

Немеркнущая звезда. Часть четвёртая

<< 1 2 3 >>
На страницу:
2 из 3
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

“В столицах шум, гремят витии,

Кипит словесная война.

А там, во глубине России,

Там вековая тишина”, -

которые он только тогда по-настоящему и оценил, в те именно годы. Любимый поэт будто бы из могилы поднялся и их времена и нравы словом рифмованным передал – как всегда очень образно, точно и ярко. Сто пятьдесят лет прошло ведь с тех пор, сто пятьдесят! А ничего в провинциальной России, в сущности, не изменилось…

3

Впрочем, если уж говорить строго и честно, то не всё было так мрачно и кисло на родине для Стеблова, и безнадёжно, главное, как порой представлялось даже и ему самому; не всё на него наводило одно лишь уныние и тоску, грозившие обернуться отчаянием. Был у него под родительским кровом и один очень светлый момент – этакий Божий крохотный родничок, или живительная подпитка для сердца, которая и заставляла его ездить к родителям раз за разом и подолгу гостить там без жены и детей, превозмогая все выше описанные душевные тяготы и неудобства. Всё это махом одним перевешивала Лариса Чарская, первая его любовь и самое яркое впечатление отрочества, которую он вспоминал сразу же, как только подъезжал к городу и знакомые пейзажи с волнением рассматривал за окном, столь милые и дорогие ему, как и сам родной Тульский край, школа четвёртая, прежние друзья и родители. И внутренние видения те не тускнели с годами, не выветривались, не ослабевали; наоборот – были достаточно отчётливыми и яркими как алая кровь на снегу, или цветущий в пустыне кактус.

Чарская, если опять-таки строго и точно всё пытаться описывать, никогда насовсем из памяти его и не исчезала, из памяти и из души, – находилась там постоянно, словно штамп о прописке в паспорте, о группе крови и о женитьбе. Просто в Москве, затираемая семьёй и работой, проблемами безконечными и делами, наукой, космосом тем же, политикой, она уходила далеко вглубь него, в самые глухие и недоступные кладовые сознания. И жила там тихонечко, словно мышка, не требуя для себя ничего, никакой мысленной и душевной пищи.

Но стоило только Вадиму приблизиться к городу детства и юности, к окраинным посёлкам его, как образ далёкой и милой некогда девушки из закромов памяти быстренько, словно пузырёк воздуха из воды, выбирался наружу. И тут же, помимо воли, заслонял собой всё: московскую семью и родителей, бывших школьных и иных друзей, институтских руководителей и приятелей-сослуживцев. Переехав же городскую черту – на электричке ли, на автобусе, на машине, – он уже о ней одной только и думал, только ею беспрестанно жил. Только её судьба, главным образом, его и интересовала дома.

«Где она? и что теперь с ней? – начинал сразу же напряжённо думать-гадать Вадим, милый некогда облик крепко держа в сознании. – Как сложилась её судьба, интересно? Замужем она, или нет? Если да – то за кого вышла? где живёт? и часто ли приезжает к родителям? Вспоминает ли, наконец, обо мне и о нашем школьном романе? и как вспоминает? – холодно и презрительно, или же с теплотой, с трепетом внутренним и благодарностью?…»

Эти и подобные им, наиострейшие и наиважнейшие для него, вопросы мучили его всё то время, пока он находился в родном дому, разум, душу, нервы его терзали. И его нараставшее раздражение против родного города было и связано-то в первую очередь с тем, что именно на них он не мог получить ответов. Ни от кого… А другие вопросы и люди его на родине мало интересовали.

Он, безусловно, лукавил, обманывал самого себя, когда, часами разгуливая по обветшалым и узеньким улицам, нервничал и злился от того прискорбного факта, что уже не встречает-де он нигде прежних своих товарищей-одногодков, с которыми бы можно было обняться и поговорить, детские годы вспомнить, спорт и школу. Не особенно-то и хотелось ему, если сказать по правде, встречаться и обниматься с кем-то, притворный и пошлый восторг источать через столько-то лет. И потом стоять и лясы точить, сплетни собирать стародавние, просроченные, пересуды, до которых он, как и его домочадцы, не был большой охотник. Все так называемые товарищи для одного дела только и были ему нужны: чтобы, поболтав пять минут ни о чём – для приличия и проформы, потом подробно их расспросить про Чарскую, и хоть какую-то информацию про неё выведать, хоть даже и самую минимальную. Новую или же старую совсем – не важно! – которой он был бы бесконечно рад и которую ни от кого больше на родине получить не мог, невзирая на их крохотный вроде бы город. Где по обыкновению все про всех в подробностях всё знали; даже и то, чего в действительности не было и не могло быть.

Эх! если б его родители или те же родственники, братья и сёстры двоюродные, хоть что-нибудь про судьбу Ларисы ему сообщили, – у него и не возникало б дома проблем. Как и не было б тяжести на душе, нервозности всё нараставшей.

Но родители с родственниками молчали и только плечами жали недоумённо, когда Вадим намёками и полунамёками их на эту тему тонкую и щекотливую выводил: судьба семьи прокурорских работников Чарских была им, простолюдинам, совсем-совсем неизвестна. Вот он и нервничал, вот и мотался часами по городу угорело, как мелкий воришка оглядываясь по сторонам, – всё товарищей старых высматривал и искал, её и своих одноклассников. Чтобы уже через них, пусть хотя бы заочно, встретиться опять с Ларисой, через расспросы и сплетни влезть в её новую жизнь и семью на правах старого друга…

Не удивительно, что ноги во время таких пустых и бесплодных прогулок сами собой неизменно выносили его на их городскую площадь, где когда-то жила-поживала его прелестная обожательница. Площадь, таким образом, сделалась последним пунктом всех утомительных городских хождений Стеблова, местом его поклонений и дум, или же новых великовозрастных любовных мистерий. Там он останавливался посередине и подолгу смотрел с замиранием сердца на четырёхэтажный кирпичный дом своей бывшей школьной зазнобы, гадая, где окна её, где балкон, надеясь в каком-нибудь окошке и её самою вдруг увидеть. Воспоминания прошлого плотным, густым, золотисто-розовым туманом окутывали его, центром которых являлась Чарская. И так ему хорошо, так сладко и томно в такие минуты было, так по-настоящему радостно и комфортно внутри, – что не хотелось с площади уходить. А хотелось стоять и трястись от волнения по полчаса, а то и по часу – и при этом тихо и незаметно молиться.

Дом возлюбленной, таким образом, превращался для него в Божий храм, а окна – в иконы самые светлые и душеспасительные. В них он настойчиво, но безуспешно пытался разглядеть чарующий лик девушки, которую так горячо и страстно искал, с которой надеялся встретиться и поговорить, выяснить отношения и объясниться.

«Лариса, милая, где ты?! – стоял и шептал он восторженно одно и то же и в 20 далёких лет, когда ещё в Университете учился, и в 25, когда только-только аспирантуру закончил и молодым “кандидатом” стал, и в 30, когда, будучи старшим научным сотрудником престижного столичного НИИ, начал вдруг с ужасом понимать, что здорово ошибся с работой, и в 35, когда уже, став взрослым и солидным дядей, окончательно разочаровался в профессии и в жизни, когда с перестройкой всё потерял. – Родная! милая! чудная девочка! Отзовись! Подойди и выгляни в окошко, хоть на секунду выгляни! Так хочется на тебя взглянуть, дорогая, любимая и единственная! удостовериться, что ты жива и здорова – и успокоиться. Мне это так важно теперь, поверь…»

«А лучше, на площадь погулять выйди, пожалуйста, – воздухом подышать. Чтобы я смог встретить и полюбоваться тобою как прежде, нервную дрожь в коленях и в животе почувствовать, слаще и пронзительнее которой, как оказалось, на свете и нет ничего, не бывает… Мне так теперь тебя не хватает, Ларис, так не хватает! Не передать! Твоего восторга всегдашнего и повышенного внимания, за которое всенепременно хочется тебя поблагодарить, сказать тебе, наконец, что-нибудь очень доброе, нежное, ласковое; на колени хочется перед тобой упасть, родная, и за всё, за всё повиниться! Я очень виноват перед тобою, очень, девочка ты моя! Я это знаю, чувствую, помню. И мне, поверь, очень стыдно за прошлое: не заслужила ты с моей стороны такого к себе отношения, право-слово не заслужила…»

Тяжело сказать, что бы он сделал, появись вдруг Чарская перед ним в 30 или 35 лет, завидев, к примеру, его с балкона и выскочив ему на встречу. Но то что не убежал бы, как раньше, малодушно не спрятался от неё, покрывшись мурашками и холодным потом, – это-то уж точно… Скорее можно предположить, и это больше бы было похоже на правду, что не выдержал бы он бурного всплеска радости, внезапного счастья и диких сердечных чувств, навеянных долгой разлукой, эмоционально взорвался, потерял контроль над собой – и по-медвежьи сгрёб бы её в охапку прямо на площади, истосковавшийся и одичавший без прежней первой, высокой и чистой любви, прижал бы к себе со всей страстью и силой – до хруста костей, до одури, до сладкого озноба по всему телу! – и не отпустил, не смог отпустить, не захотел бы…

И что тогда стало бы с ними, с его и её семьёй? как повлияла бы встреча на судьбы обоих? – про то одному только Богу было известно. И больше никому…

Может, поэтому – во избежание глупостей и катастроф – он и не встретил первую свою любовь ни разу, сколько бы ни приходил к её дому, сколько б ни ждал, начиная с 20-летнего возраста, сколько б мысленно ни звал её, ни заклинал хоть на миг объявиться…

Постояв какое-то время на площади перед домом Ларисы, с жаром и трепетом вспомнив её, всё такую же дорогую по-прежнему, любимую, милую и желанную, пожелав ей удачи и счастья, он, как ладаном окутанный воспоминаниями, до краёв напоённый ими, не спеша возвращался назад под родительский кров, неся в своём сердце трепещущем сладкий любовный восторг вперемешку с лёгкой досадой. Досадой оттого, главным образом, что опять он ничего про Чарскую не узнал… и саму её не увидел.

Дома же, уличив момент, когда родителей не было рядом, он всякий раз одну и ту же процедуру проделывал, которая у него превращалась в традицию, в ритуал. Волнуясь, подходил к телефону, доставал из-под него телефонный справочник и искал там фамилию девушки, которую давным-давно ждал, которую чаял увидеть. Найдя фамилию Чарских и их четырёхзначный номер, он осторожно набирал его и, прижав пластмассовую мембрану к уху, с замиранием сердца слушал, кто ответит на другом конце провода, кто ему скажет “алло”.

Не передать, как он страстно мечтал, прямо-таки жаждал услышать голос Ларисы все эти долгие двадцать лет с момента их последней встречи, отчаянно на удачу надеясь. Он свято верил, ни сколько не сомневался в том, что если она вдруг возьмёт трубку, и он, ошалевший от радости, от восторга, представится ей и назначит свидание, – верил, что она непременно всё бросит и прибежит. Она не упустит такой возможности увидеться, поговорить, пообщаться. И они, предельно счастливые и влюблённые, какими и были оба начиная с седьмого класса, а на последнем школьном новогоднем балу – в особенности, они пойдут тогда бродить по родному городу как два самых близких и родных человека, по-детски обнявшись и крепко прижавшись друг к другу, без умолку про себя друг другу рассказывая.

Стеблову было что про себя рассказать – и в 25 юных лет, и в 30, и далее, когда его возраст к 40-летней почтенной отметке неумолимо стал приближаться, – отметке, когда, по идее, подводится первый итог. В 25 лет, помнится, ему очень хотелось похвастаться перед Чарской своей диссертацией, в которой он с блеском одну очень трудную и серьёзную математическую задачу решил, и которой поэтому очень гордился. В 30 лет он бы ей непременно про свои всё возрастающие сомнения рассказал, про проблемы с работой, профессией, будущим… А уже в 35-ть, аккурат после расстрела парламента, он бы перед ней поплакался с удовольствием, совета спросил у неё, душевной помощи и подсказки, а то и вовсе от навалившейся хандры моральной защиты. Он бы честно и откровенно поведал ей, утомлённый горемыка столичный, что теперешняя жизнь его, к глубокому стыду и прискорбию, как оторвавшийся от скалы камень стремительно катится под откос. И не за что ему, и не за кого, главное, теперь “на вершине горы” зацепиться.

Тяжело и совестно признаваться, но он даже и семье своей, жене и ребятишкам, становился в тягость, в обузу – потому что главную мужскую функцию почти перестал выполнять: добывание денег. А в ином другом качестве он им был не нужен, не интересен почти: они уже вполне могли обойтись и без него – и супруга Марина, и дети…

Но и с телефонной связью у него были одни сплошные разочарования на родине, когда он пытался соединиться с Чарской хотя бы посредством местного Телефонного Узла. Потому что на другом конце провода неизменно в течение двадцати лет слышался один и тот же грубый старческий голос, по-видимому – её матушки, всегда с неудовольствием, как казалось, спрашивавший: «кто говорит?»

Стеблов всякий раз после такого вопроса властного и неприветливого, да ещё и предельно-жёсткого, волевого и безкомпромиссного на слух, робел и терялся, понимая, с кем разговаривает и на кого попал. Он хорошо помнил матушку Чарской ещё по школьным собраниям, и уже тогда сделал для себя неутешительный вывод, что это та именно дама, с которой не надо шутить, которая не понимает и не допускает шуток. Ни в каком виде.

От волнения у него спазмом перехватывало горло, дыхание прерывалось, и он, онемевший, быстро опускал трубку, покрываясь краской стыда.

«Вот, чёрт возьми! – с досадой выдыхал он… и добавлял через паузу. – Никак её, старую, не объедешь»…

Но бывало, что он осмеливался, находил силы и нервно выдавливал в трубку писклявое: «Здравствуйте! Ларису попросите, пожалуйста, к телефону», – после чего с замиранием сердца ждал, что ему на это ответят.

На другом конце линии возникала пауза, после чего следовал осторожный вопрос, уже не такой холодный и грубый: «А кто её спрашивает?»

«Её одноклассник», – быстро отвечал Вадим.

«Какой? – следовал законный вопрос. – Как твоя фамилия?»

Фамилий одноклассников Чарской Стеблов не помнил, не знал – не нужны они ему были сто лет, как в таких случаях говорится. Поэтому-то опять, чтобы враньём не злить суровую родительницу девушки, ему приходилось бросать трубку, ничего от матушки не узнав, ничего полезного не добившись.

Называть же себя самого, прямым текстом, он категорически не желал: почему-то уверен был, что мать Ларисы, безусловно отлично всё знавшая про него и про дочь, грубо отчитает его за прошлое, наговорит ему кучу гадостей, а потом куда подальше пошлёт…

А уже в следующий свой приезд он опять угорело носился по городу в надежде встретить первую свою любовь; и потом, не встретив её, звонил ей по телефону в надежде установить с ней связь, услышать желанный голос.

Но трубку упорно брала её мать, Вероника Натановна, будто бы оберегавшая свою великовозрастную кровиночку от нежелательных для неё встреч и контактов. И Вадим опять оставался ни с чем – с одной лишь досадою и разочарованием, которые он от безсилия перекидывал на город родной, на родителей, родственников и друзей. Людей, которые, в сущности, были не виноваты.

И длилось такое его чудачество, или же за утерянным счастьем погоня, за юношеским чувственным раем, который он по дурости молодой утерял, около двадцати лет, повторимся. До тех пор, фактически, покуда смертельная болезнь отца не остановила эту его пустопорожнюю и утомительную любовную карусель, у которой конца и края не было видно…

4

Случилось же это вот как: опишем по-возможности точно и максимально-полно этот наиважнейший для нашего героя момент, из-за чего, собственно, и затевалась вся эта длинная и печальная в целом повесть.

В начале октября 1997 года Стеблов с братом приехали навестить отца, которому жить оставалось совсем немного, которого рак пожирал на корню, безо всякой пощады и жалости. Приехали они в пятницу ближе к вечеру, всю субботу намеревались погостить у родителей, чтобы хоть как-то поддержать и подбодрить их обоих, измучившуюся мать – в особенности; а в воскресенье утром пораньше они планировали уехать обратно в Москву, от горя и смерти подальше. Настроение в семье было самым что ни наесть тягостным и упадническим, разумеется, не таким, как в прежние времена, когда все собирались вместе. И долго находиться в доме рядом со смертельно-больным батюшкой детям его было очень и очень трудно. Психологически, в первую очередь… Поэтому-то братья Стебловы так торопились оба поскорее покинуть родительский дом, становившийся ужасно холодным и негостеприимным.

По приезде они все четверо тихо посидели за кухонным столом, из-за которого наполовину живой отец, впрочем, быстро вылез, фактически не притронувшись ни к чему – ни к колбасе московской, ни к огурцам, ни к водке. Организм его умирающий всякую пищу уже отвергал, не имея сил и возможности усваивать и переработать её, да и желания – тоже.

Сыновьям и супруге больного также особенно есть и пить не хотелось. Какая еда и питьё в такой удручающей атмосфере, при смертельно-больном человеке, когда никакой кусок в рот не лез, вызывал одну лишь изжогу и несварение…

Итак, посидев после ужина на кухне какое-то время, полушёпотом с матушкой поговорив, рассказав ей все последние семейные новости, про сестрёнкину жизнь вкратце упомянув, что Антонине Николаевне было крайне важно и интересно услышать, понурые братья разделись и легли после этого спать на приготовленные им постели, томимые горькими ожиданиями. Оба долго вертелись, заснуть всё никак не могли в домашней тягостной обстановке, когда суровая старуха-Смерть уже кружила вороном над их шумным некогда домом, всё сужая и сужая круги, и при этом грозно и неотвратимо размахивая острой, как бритва, косой, наводя страх на домашних испуганных обитателей. Стебловы кожей ощущали её леденящее душу присутствие, и уже даже слышали краем уха ужасающий свист её сверкающей стальной косы. Отчего мурашки самопроизвольно бегали по коже у каждого, и становилось по-настоящему страшно. Так, будто коса может по ошибке и их зацепить – и утащить потом, иссечённых, в Царство мёртвых…

В субботу утром братья проснулись разбитые и больные в районе девяти часов, позавтракали без удовольствия, сделали отцу укол «Трамала» в вену; потом пошли по городу погулять, подышать воздухом, и вернулись ближе к обеду. Пообедали, сделали отцу ещё один обезболивающий укол, к которым (наркотикам) батюшка быстро стал привыкать, без которых уже не мог выносить боли.

После этого брат Вадима с матушкой решили сходить в церковь, помолиться за тяжелобольного родителя и мужа, попросить ему лёгкой смерти. Вадима оставили дома: смотреть за отцом и дожидаться их, обещавших быстро вернуться.

Когда они ушли, отец дремал в большой комнате на диване, здорово исхудавший, седой, беспомощный и несчастный, измученный постоянными болями. Вадим же тихо принялся расхаживать взад-вперёд по опустевшей квартире, не зная, чем заняться ему одному, как убить время.

Читать ничего не хотелось, ни газеты, ни книги; телевизор и радио включать было нельзя. Вот он и слонялся по кухне и комнатам из конца в конец в ожидании брата и матушки, которые долго не возвращались.

Единственным его развлечением были окна, к которым он без конца подходил, возле которых подолгу задерживался – искал глазами соседей или бывших детских друзей, чтобы хоть так развлечься и отвлечься.
<< 1 2 3 >>
На страницу:
2 из 3