– ?Чего разоралась, нашла, и хорошо, – ворчит воспиталка. – Давай сюда, а орать не надо.
– ?Нет, нет, мое! – визжу я. – Это мое, там еще есть, а это мое. Оставьте, пожалуйста. Пожалуйста, умоляю, мое это!
– ?Пульхерия Антонюк, – грозно ревет женщина и шлепает меня по попе, – Пульхерия Антонюк, а ну заткнулась быстро. У, вражье отродье! Без ужина сегодня останешься.
Я вырываюсь из рук воспиталки, убегаю, поскальзываюсь и падаю носом в густую чвакающую жижу. Поднимаюсь на коленки, затравленно смотрю по сторонам. Вижу помойку, железнодорожную станцию, страшный скрежещущий паровоз. Игольчатый осенний дождик больно жалит щеки, не смывает, а размазывает прилипшую грязь. Мне холодно и беспросветно. Я поднимаю голову, гляжу на скисшее серое небо и плачу.
– ?Жизнь устроена четко, вроде бы как чечетка. Топчется на тебе с детства, а детство не цель, а средство. Способ хитромудрый по отделению зерен от плевел. Слабая станешь лахудрой, в пепел липкий обратишься. Не извинишься, не отмолишь ада, в дерьме собственном утонешь. И не надо тут слезливых историй. Крокодильих рыданий. Чао, бамбина, сорри. Иди-ка ты в баню. Банщикам сказки рассказывай. Шлюха!
– ?Боже мой, боже мой, господи, за что мне это? За что мне это все? Уймите ее, пожалуйста. Уберите от меня. За что она меня в грязь? Только носик из дерьма покажу, и сразу в грязь, в грязь, в грязь… Пока не захлебнусь окончательно, пока рот не забьется отвратительной протухшей жижей, пока утроба не забьется прокисшей русской землей-матушкой, пока из всех щелей не полезет, из ушей, из носа, из глаз… За что? Я же по-честному. Были у меня в жизни три-четыре хрустальных мгновения. Звонких, настоящих, а она, она… Или я? Или она? Кто она? Кто я? Помогите мне, я запуталась, забылась, утонула в себе и барахтаюсь в грехах своих тяжких. Тону-у-у-у-у-у. Спасите, тону. На помощь! Нет, не подходите ко мне, не прикасайтесь, это заразно. Вдруг вы тоже на дно пойдете? А я знаю, я секрет знаю. Нет никакого дна. Бездонная эта пропасть. У человека нет дна, только небо над головой бесконечное и пропасть под ногами невообразимая. А человек между ними балансирует на жердочке тоненькой, ручками размахивая. Вы думаете, что твердо стоите на ногах? Не думайте – иллюзия это, мираж. Одно неверное движение и… А кажется это вам для того, чтобы не страшно было. Люди – отважные существа. Глупые, слепые, но отважные.
– ?Иллюзия, правильно, плюнь лузерам в харю. Скрипят полозья по снегу, везут на санках живые трупы. На роду написано человеку быть глупым. А коли умный, коли не любишь денег, станешь думный, дымный, влажный. Станешь шизофреник. Совсем, совсем не важный человек станешь. Сам себя в итоге обманешь.
– ?Да, да, я поняла. Все. Я поняла. Надо взять себя в руки. Даже если рук нет, все равно надо. Как там мой первый наставник, мальчик молодой, младший лейтенант, герой невидимого постельного фронта Игорь Огонь Утробы Моей Сергеевич говорил? «Глубоко дышите носом, чтобы не было поноса». Дышу. Вдох-выдох. Дышу. Вдох – успокаиваюсь – выдох – вспоминаю. Вдох-выдох. Вдох-выдох. Все, успокоилась. Не верите? Правда успокоилась. Вы не обращайте внимания на мои заскоки. Это слабость минутная. Все из-за этой суки вредной. Только не уходите. Мы же с вами интеллигентные люди. Мы не будем сосредотачиваться на неприятных моментах. Да, голубчик? Вот и хорошо. Тем более я действительно вспомнила. Слушайте, дальше еще интереснее будет.
«…Утро красит нежным светом стены древнего Кремля, просыпается с рассветом вся Советская земля». Москва… Рай сияющий. Земля обетованная. После моего Мухосранска убогого лучше, чем рай. Москва, тысяча девятьсот пятьдесят восьмой год. Не оттепель, а «а теперь». А теперь только жизнь настоящая начинается. Попала девочка-замухрышка в сонм небожителей московских, гуляющих по широким бульварам мимо дворцов величественных. Мороженое кушающих не в тесных каморках по праздникам, а просто так на улице, от нечего делать. Потому что лето, потому что жарко. Пединститут имени товарища Крупской, факультет иностранных языков, и я во всем этом великолепии. Я провинциальная, забитая детдомовская девчонка среди колонн мраморных и стягов кумачовых. Я, судьба которой завод каторжный, депо паровозное, оранжевый жилет, ключ разводной неподъемный и шпалы, шпалы, шпалы бесконечные, и небо чугунное, отражающиеся в стальных рельсах, и парни штампованные с оловянными водочными глазами. Я такая. Такая! Стою и слушаю поэтов у памятника Маяковскому на площади Маяковского в граде небесном по имени Москва. А рядом подруги веселые в платьях ситцевых и ребята правильные, крепкие, в широких брюках и рубашках, и улица Горького огнями переливается рядом. От Маяковской по Горького до Пушкинской. Это вам не Третий тупик Коминтерна, не Пятая Садовая. Это литература. Вы понимаете, Ли-те-ра-ту-ра! В самом культурном, образованном и вообще самом-самом городе на земле. И я в нем. Не могла я в нем оказаться, а оказалась. Стою, избранная, богом взасос поцелованная, поэтов слушаю. Смешное дело, пустяк, в сущности, судьбу решил. Валялись в библиотеке нашего дома детской скорби трофейные немецкие книжки. Никому не нужные валялись. А мне сгодились. Сама, сама по наитию волшебному, по листикам потрепанным немецкий выучила. Зачем, и теперь не понимаю. Но шептало внутри что-то упорно: «Учи, Пуля, учи, старайся, учи, Пулечка, и любую броню пробьешь, любые стены бетонные. Выскочишь, вырвешься на свет божий». Выучила, сдала экзамен, и вот теперь зачислена, принята в несколько миллионов апостолов советской мечты. В Москвичи первозванные. Да разве в Москве одной дело? В широких бульварах, высотках стремительных и огнях переливающихся? Это все ерунда, бесплатное приложение к главному. К людям. К замечательным, добрым, сильным, верящим и уверенным людям. Впервые я себя нужной почувствовала. Не лишней, а нужной. Не из милости хлеб ем студенческий. Учусь усердно. Необходима везде. И в комитете комсомола, и в факультетской газете, и в кино пойти с компанией подружек, и с ребятами пройтись под ручку чинно-благородно по Гоголевскому бульвару. А на ручке алая повязка с желтыми буквами «Дружинник». И да, дружинник, потому что со всеми дружу, и все со мной дружат, и дружные мы ребята завоюем этот мир и не этот тоже. И на пыльных дорожках далеких планет останутся наши следы. Да я за нужность свою, за чувство сопричастности к чему-то великому, светлому, чистому всю кровь свою до капельки отдать могла. Не звереныш я отныне, по углам темным прячущийся. Голова опасливо втянута в плечи, взгляд шарит по земле в поисках чего-нибудь полезного. Нет, отныне я гордая советская девушка, красавица и комсомолка Пуля Антонюк. И фигня, что Антонюк, и похуже фамилии бывают. Все равно гордая. Вы не поверите, я же до двадцати одного года девочкой была, нецелованной, чистой, невинной. Не то чтобы парням не нравилась, наоборот, каждый второй в любви признавался, но не нужно мне это было. Другое чувство в груди жило. Светлое, советское, монашеское почти.
– ?Девушки-лебедушки макают хлебушек в кровушку. Снаружи чистые, коммунистые, а внутри червивые, полны глистами, подстилки фашистские. Влажные, авантажные суки. Руки с постриженными ногтями, на лицах улыбки. Не лебедями мечтают быть, а блядями прыткими. Прыгать, попами дрыгать, наслаждаться. И сношаться, сношаться и снова сношаться.
– ?Врешь, тварь старая. А вот это ты врешь! Не была я тогда такой. Потом стала, а тогда не была. Метались, конечно, в голове мысли всякие, особенно по ночам, но гнала я их. Не понять тебе, вредной циничной старухе, меня тогдашнюю. Я испортить боялась, вот это чувство монашеское, светлое боялась испортить. Дружеское, теплое чувство вовлеченности и нужности своей. После стылого детдома, после рельсов, шпал, помоек и дождей вечных, когда понимаешь до косточки последней, до ноготка обгрызанного, понимаешь значение слова СИРОТА. Голубчик, никто не понимает этого слова лучше, чем я. Сирота – это не просто ребенок без родителей, это болезнь, диагноз неизлечимый. Серота. Нет, нет, я не ошиблась – через «е». Серая убогая жизнь тупиковая. Сорота. Насорили тобой предки необдуманно, а другие люди подметают тебя в угол темный, избавиться хотят, да не могут. И срамота, и бедность, и стыд, и уродство. Вот что такое сирота. А меня излечили, в другую жизнь, нормальную, воткнули. Случайно почти. Один шанс из миллиона. И чтобы я из-за похоти глупой, из-за гормонов тривиальных обратно вернулась? Да я всю жизнь девой старой прожить была готова, лишь бы не обратно. Помню, лежала в общежитии на койке ночью и думала украдкой: «Ах, жалко, как жалко, что нет советских монастырей. Я бы ушла, я бы работала всю жизнь на стройках коммунизма. Или с миссией поехала бы в Африку советскую власть проповедовать черным нашим братьям. Только без мужчин, с подругами. Как может мужчина с женщиной, когда добро такое, и чистота, и дружба? Нельзя, никак нельзя. Святость человеческая разрушится, если женщина с мужчиной…» Правда, голубчик, я правда так думала. Но, как говорила нянечка у нас в детдоме: «Природа науку одалиёт». Влюбилась дура. А как влюбилась и в кого, не помню. Но я вспомню, голубчик, обязательно вспомню. Я попытаюсь. Нужно вспомнить. Что-то даже вижу уже. Что-то неясное, расплывающееся. Флаги, много красного цвета, много счастья, толпа людей. Не демонстрация, стихийно. Странно, стихийно люди на улицы вышли. Не к дате. И счастливые. Странно… Чувство такое невообразимое. Гордость, всемогущество, подтверждение какое-то, что правильно все идет. Еще чуть-чуть, и коммунизм, за поворотом буквально, в нескольких метрах. Космическое чувство… Вспомнила. 12 апреля 1961 года. Гагарин.
– ?Молчи, тварь. Гагарин, гарь, гагары в небе. Гагры знойные. Не трогай гнойными руками героя. Заткнись! Не марай гноем святое.
– ?Гагарин в космосе. Я с девчонками выбегаю на улицу. А там другие похожие на нас девчонки и парни. И дяди, и тети, и дети, и старики. Все кричат, бросают шапки в небо. Гагарин в космосе! Значит, все подвластно, и смерти нет. А есть жизнь вечная, юная. Царство божие на земле наступает. Не зря страдали, недоедали, воевали, мерзли, росли в детдомах, сидели в лагерях, затыкали своей плотью вражеские доты, шли на таран и рвали тельняшки на груди. Гагарин в космосе! Я бегу по улице, ору что-то бессвязно, смеюсь. А вдоль тротуаров бегут весенние ручьи и тоже, кажется, смеются и журчат неразборчиво. Гагарин в космосе. А значит, все возможно. И Ленина оживят, и тундру ананасами засадят, и счастливы все будут и здоровы. От избытка счастья, от чувства распирающего я спотыкаюсь, отталкиваюсь от земли и лечу. Мне кажется, в космос лечу. Но нет, не в космос. Журчащие бессвязно счастливые ручьи быстро приближаются, но тут меня подхватывает… меня подхватывает…
– ?Заткнись, тебе нельзя помнить. Ломит, ломит, ломит везде. Плющит, таращит, мозг колючей проволокой тащит. В голове кирпичи. Молчи, молчи…
– ?Меня подхватывает… меня подхватывает… Он. Он такой… такой…
– ?Пулечка, милочка, не тыкай вилочкой в череп. Терем наш рушится. Послушайся меня, не выживем. Очень хочется жить. Послушайся!
– ?Такой… Ой, голубчик, я не могу. Я не могу вспомнить. Круги перед глазами. Темнеет все, и больно, очень больно. Но я попытаюсь, попробую.
– ?Не надо. Ладаном пахнет. Смерть я чую. Я оплачу, я замолчу. К врачу, Пулечка, к врачу. Умоляю!
– ?Голубчик, как больно. Рвется что-то навсегда. Умираю я, похоже, голубчик. Помогите мне. Дайте сил перетерпеть и сдохнуть. Помогите, успокойте, пожалуйста. Нет! Не помогайте, жить хочу, жить. Силы дайте. Жить дайте, жить, дышать. Эй ты, старая сука, не молчи. Говори. Пока говоришь – живем.
– ?Смерть, твердь, меряет смерть сроки. Руки стынут, укорачиваются, превращаются в культи. Мультики в глазах камнем мелькают. Немеем мы, Пуля, кончается воля, секундочки тают, плавятся. Нам не справиться с этим. Нам с этим не справиться. Какой страшный в глазах мульт. Где пульт, Пуля? Где пульт? Переключи!
– ?Инсульт?
– ?Инсульт! Кричи Пулечка, кричи, лечи, лети. Плети нас бьют раскаленные. Распятые мы с тобой, покоренные временем. Последние гвоздики заколачивает время. Ой, болит, болит темя. Рвется мозг от ударов розг. Не видно ни зги. Помоги, Пулечка, помоги нам!
– ?А, старая карга, испугалась? Ссышь, когда страшно?! Не ссы. Вместе сдохнем. Вместе веселее. Я сама боюсь, держись меня, я смеюсь, бьюсь, заго… заго… заго-вариваюсь, сь, ссссс… У нас ин… ин… ин-культ, ульт, т, т…
– ?Инсульт, пульт, пульт, инсульт, пульт, пульт, пульт, пульт, сульт, пу… пул… Пуля!!!!!!!!!!!!!
3
День начался плохо и закончился еще хуже. А в промежутке было много чего хорошего. «Как и человеческая жизнь, – рефлексировал после Петр Олегович. – Рождается человек в мучениях, умирает в ужасе и тоске, а посередине пиво ледяное в погожий летний денек, баба горячая, податливая, как перина пуховая, бессмысленная нежная улыбка ребенка, только что купленная, статусная и агрессивная тачка, умопомрачительно пахнущая новой кожей, и еще много подобной забавной дребедени и смешной чепухи». Петр Олегович не любил рефлексию. Про себя обзывал это пустое занятие духовным онанизмом. Но иногда, крайне редко, когда жизнь внезапно и без особых причин входила в зону турбулентности, он, торопясь и краснея, как подросток, все же предавался постыдному занятию. Думал, проводил параллели и даже (не дай бог, кто узнает!) пописывал стишата в потрепанную клеенчатую школярскую тетрадь. «Турбулентность, тряска», – стеснительно объяснял он сам себе недостойную солидного и состоятельного мужчины ерунду и успокаивался.
День, как это обычно и случается, не заладился с ночи. Петру Олеговичу приснился сон. Это было само по себе плохо. Не должны сниться сны могучим пятидесятилетним государственным мужам. Жила бы страна родная, и нету других забот. Какие, к черту, сны? На худой конец, Петр Олегович допускал нечто вроде заставки на время перехода государственного мозга в спящий режим. Двуглавый орел на фоне триколора или там улыбающийся Путин, сидящий в кимоно на татами. Но сон? Плохо, очень плохо, непатриотично даже. Небольшой грех, конечно, а все же грех. Еще хуже, что приснилась ему собственная смерть. Причина смерти осталась за пределами сна, а все остальное было, как в прочитанной когда-то книжке доктора Муди, о людях, переживших остановку сердца. Длинный извилистый черный тоннель и ослепительный белый свет в конце. Петр Олегович не испугался. Это в советской наивной юности тоннель устрашал. Так тогда и джинсы казались восьмым чудом света, а сейчас, сейчас… «Как в аквапарке в Дубаях, – думал Петр Олегович, скользя по черной трубе. – Нет, в Дубаях, пожалуй, покруче было. Все-таки гостиница шесть звезд, 1200 евро за ночь». В конце длинного путешествия перестало даже захватывать дух. Петр Олегович скользил по тоннелю, входя в неописуемой крутизны виражи, и раздраженно прикидывал, что вот по окончании аттракциона надо предъявить претензии организаторам, потому что нельзя делать трубу столь длинной. Изюминка пропадает. Потом он неожиданно вспоминал, что не аттракцион это, а умер он и несется к свету, как и предсказывал прозорливый Муди. Но раздражение не уходило. «Все же слишком, слишком длинно, непорядок». Наконец белый свет существенно увеличился в размерах, заполнил собой все кругом, и Петр Олегович с облегчением вывалился из трубы. В книге доктора Муди было написано, что блаженство должно наступить, когда в свет попадаешь. Блаженство, не блаженство, но облегчение он испытал конкретное, уж больно мутило от долгого путешествия по извилистому тоннелю. Блаженство наступило после, когда Петр Олегович понял, что его выбросило в точную копию кабинета президента Путина в Кремле. Бывал он там при жизни пару раз по служебной надобности. «Я попал в рай, – обрадовался он. – Конечно, в рай. А что? Служил честно, отщипывал умеренно, о Родине не забывал. Куда же мне еще? Только в рай». Впечатления от рая портил небритый грустный мужик, нагло положивший ноги в красных кедах на президентский стол. Мужик меланхолично отхлебывал виски из толстого стакана с золотым двуглавым орлом и печально глядел на Петра Олеговича.
– ?Привет, – сказал мужик, еще раз глотнув из стакана, – с прибытием.
– ?А я где? – растерянно спросил Петр Олегович, пытаясь примирить, совместить в одном пространстве президентский кабинет, красные кеды и небритого грустного мужика.
– ?Нигде.
– ?А как я сюда попал?
– ?Никак. Это же логично, согласись? Если нигде, то никак.
– ?Я что, умер?
– ?Пожалуй, что и умер, хотя… Да нет, умер.
– ?А вы, стало быть, бог?
– ?Сложный вопрос. Иногда кажется, что бог, иногда, что тварь дрожащая, а иногда, что право имею. В общем, давай без церемоний, по-простому. Называй меня Абсолютом.
– ?А почему Абсолютом?
– ?А потому что я абсолютно точно существую, в отличие от тебя.
– ?А я?
– ?А ты как квант или фотон, не помню, всегда у меня были нелады с физикой. Однажды опыт хотел поставить пустяковый, так чего-то напутал, не то не с тем смешал, ошибся в расчетах и… Большой Взрыв произошел, такой, понимаешь ли, большой, что до сих пор последствия расхлебывать приходится. Неважно. А важно другое. Ты, Петя, как квант или фотон, существуешь в определенном месте с определенной вероятностью, точнее, с неопределенной, поскольку свободой воли наделен.
– ?Господи, так ты есть?
– ?Я есть. I am…
Что-то было не так. Не убеждал Петра Олеговича странный бухающий мужик в красных кедах. Не тянул он на бога никак. Хотя, с другой стороны, кабинет президента все же, тоннель черный. Но откуда в кабинете взялось это создание? Не бог, а хипстер какой-то с Болотной, прости господи.
– ?Я-то прощу. Две копейки дело простить, – печально сказал мужик, отвечая на мысли Петра Олеговича. – Но ты меня, Петь, поражаешь. Все вы меня поражаете. Взрослый ведь дядя. Пост солидный занимаешь. А на пиар ведешься, как туземец с острова Пасхи. Ну хорошо, если тебе так легче будет…
Мужик стал расти, заполнил собой все пространство немаленького кабинета и превратился в огромного белого старца в ослепительно белой тоге, с белыми зрачками на фоне белых глаз, белейшей бородой до пояса и блистающим белым нимбом над головой. Было непонятно, как белые цвета не сливались друг с другом, но не сливались. Белый, белее, еще белее, белый, насколько это возможно… и все-таки еще белее. Петра Олеговича проняло. «Бог, правда бог», – в ужасе подумал он. В голове выстроилась нехитрая логическая последовательность. Если существует бог, значит, есть рай и ад, а он, Петя, грешник. По всем понятиям грешник. И будут его сейчас судить, и не отмажешься, не занесешь кому надо, и условного наказания не добьешься. Судить его будут, а потом жарить на медленном огне. Вечно. Перед внутренним взором, как и сказано было в книжке профессора Муди, пронеслась вся жизнь. Вот он, сын шлюхи, безотцовщина, поступает в МГИМО. Не просто так поступает, конечно, а потому что сообразил перед экзаменами зайти в первый отдел института и подписочку дать короткую о сотрудничестве с защитниками родины. Из чистого патриотизма, конечно. По большой любви и влечению. Он сообразительный мальчик был и инициативный. «Инициативник» – так и записал у себя в потрепанном гроссбухе седой начальник отдела. А потом он терпел унижения от золотой советской молодежи, шестерил у них на веселых пьянках, бегал за водкой к таксистам и строчил, с наслаждением строчил на них доносы своему куратору. И оперативный псевдоним у него был сначала Цурикат, за экстремальную худобу и хитрый прищур маленьких водянистых глазенок, а потом его переименовали в Толстого, за значительный объем предоставляемой писанины. КГБ над ним тоже поглумился. Нигде за своего не считали. От тоски и двойного унижения он подумывал на стажировке в Египте зайти в американское посольство и предложить свои услуги пиндосам, но страх возобладал, и он продолжал, стиснув зубы, строчить пухлые отчеты в Контору. Один только счастливый случай в его молодости и произошел. Влюбилась в него толстая очкастая дура с добрыми воловьими глазами, Катька Зуева. Он сначала бегал от нее пару лет. Потому что непрестижно с уродливой тихоней якшаться. Золотая молодежь не поймет, а там и из института могут вышибить, если стучать он на них не сможет. Кому он нужен, сын шлюхи и безотцовщина? А потом озарение снизошло. У Катьки-то отец, какой-никакой, а чин в Ленинградском управлении КГБ, чуть ли не заместитель начальника. Это же шанс его. Может быть, единственный в жизни шанс. Лихо лишив девственности ошалевшую от неожиданно проявленной взаимности тупую корову, он скоропостижно на ней женился и стал ожидать полагающихся в виде приданого бонусов. Как же… от ее папаши, правильного до скрежета зубовного старикана дождешься. Всего-то и получил кооперативную однокомнатную квартиру в Чертаново. Работу мелкого клерка в советском посольстве в Тунисе да звездочки младшего лейтенанта в Конторе. Приняла его все-таки корпорация. Постарался старый пердун. Но опять унижение, младшего получил, а мог бы и старшего дать. Нет, опустил, на место скромное в жизни указал. Беда заключалась в том, что Катька Зуева стоила намного больше этих скромных бонусов. Полковника за нее надо было давать как минимум и дачу на Николиной Горе. Через несколько месяцев отупляющей посольской жизни в Тунисе бесить Катька начала неимоверно. Ходила, трясла перед носом своей неуклюжей толстой задницей, смотрела кротко и умоляюще добрыми воловьими глазами. По шее ей хотелось дать. И давал, и поколачивал, а потом и побухивать стал от тоски и безделья. Даже беременная от него пару раз получила. А сама виновата. Не билетом счастливым лотерейным оказалась, а пустышкой. Тем более, наступили в стране смутные времена. Перестройка, гласность, а затем и демократия плитой бетонной с небес плюхнулась. Это раньше, при совке благословенном, круто было за границей работать. Приехал на родину с чеками Внешпосылторга, и ты король. А в лихие девяностые в задницу эти чеки засунуть можно было. Кто успел, кто хапнул первый по-наглому, тот и на коне. Он не успел, торчал в проклятом Тунисе, когда ушлые ребята страну дербанили, строчил унылые доносы на унылых посольских служек и спивался от тоски. И все из-за нее, из-за Катьки толстозадой. Когда вернулся в девяносто шестом году в Москву, совсем прижало. Уволился из органов, бухнулся в ноги к ненавистному тестю и попросил устроить. Хоть куда, хоть в самую завалящую фирмешку, лишь бы денег побольше. Устроил, конечно, положение безвыходное, внуков его кормить нужно было. Двое уже к тому времени народилось, мальчик и девочка. Устроил, но унизил, как обычно. Прямо при нем позвонил дружественным банкирам и сказал:
– ?Уважьте, возьмите моего зятька на работу, он у меня хоть и туповатый, зато честный и исполнительный.
В банке та же золотая советская молодежь ошивалась или антисоветская, хрен их разберешь. И так же они к Пете относились, как однокурсники в МГИМО. Подай, принеси, разберись. И так же он их ненавидел. И стучал на них так же в Контору. Но еще и крысятничал помаленьку, и стравливал их между собой, и отщипывал от них немножко. Много не мог. Кто он – и кто они? Он – безопасник, вертухай, пес цепной прикормленный, а они – хозяева жизни. Как ни странно, его в банке любили, считали скромным и ответственным работником, образцом верности и порядочности. А он тихой сапой, тихой сапой банк-то у них и отжал. Главного акционера в тюрягу посадил, а потом вытащил за благодарность в виде контрольной доли. Остальные сами по заграницам разбежались. Произошло это в начале двухтысячных, когда Катька из пустышки, из ошибки самой чудовищной в джек-пот превратилась невообразимый, в волшебную палочку натуральную. Ее отец знал Путина. Не то чтобы друзьями были, но общались в легендарной чекистской молодости национального лидера. Все. Этого было достаточно. Имидж зятя друга самого Путина, «Лучшего, лучшего друга», – интимным шепотом настаивал в приватных разговорах Петя, и статус владельца небольшого, но крепкого банка открывал любые двери. Вот тогда он зажил. Из Петьки, Пети, Петюни в Петра Олеговича превратился, а потом и в грозного, всемогущего дядюшку П.О. Вот тогда мир заплатил ему за все. Бабы, машины, квартиры, Канары, это понятно, это – само собой разумеется. Но и месть, вкуснейшая в мире холодная закуска, и возможность покуражиться над бывшими обидчиками. Он заходил в офисы постаревшей советской золотой молодежи и антисоветской тоже и в офисы отдаленно напоминавших этот самоуверенный человеческий тип бизнесменов заходил. И дрожали длинноногие секретарши, и падали ниц владельцы заводов, газет, пароходов, и рушились незыблемые, казалось, бизнес-империи. А пускай не думают, что с золотой ложкой во рту родились. Пускай страх божий знают. Слово и дело! Петр Олегович не жадничал, отбитые активы не в свой карман складывал, а в казну отдавал или в карман нужных казенных людей. Моральное удовлетворение от собственного всемогущества перевешивало все возможные денежные выигрыши. Которые, впрочем, тоже имелись. Меньше, чем хотелось бы, но имелись. Больше не позволял хапать вредный тесть. Что с него взять? Человек старой формации – без полета, без фантазии. Типа, правнуков обеспечил, а за праправнуков пускай у внуков голова болит. Петра Олеговича заметили, оценили его деловые качества, искреннее рвение и относительную, вынужденную честность. Заметили и поручили создание крупного государственного холдинга оборонной тематики. Он справился. Дело-то любимое, навещать бывших своих обидчиков, понтовитых и ушлых уродов, орать им в ухо имя государево да активы отнятые в котомочку складывать. А кто непонятливый, с тем все можно делать, буквально все, ему на самом верху сказали. Петр Олегович хватал новые веяния на лету и измывался над непонятливыми упрямцами с фантазией гениального художника-сюрреалиста. Одного из них он восемь раз сажал и выпускал из тюряги, пока тот, предварительно не отдав все активы, сам не взмолился о посадке и не попросил прокурора на суде увеличить ему срок с семи до десяти лет. Так рождалась легенда. К неофициальному статусу зятя друга Путина прибавился официальный статус главы крупного государственного холдинга, а к нему снова неофициальный леденящий кровь имидж грозы средне-крупного бизнеса. На гремучую смесь статусов и имиджей очень хорошо клевали молоденькие восторженные журналистки, не говоря уже о прочих многочисленных дамах московского полусвета. Жизнь, в принципе, удалась. Отравляли ее только два обстоятельства. Во-первых, приходилось жить с ненавистной, еще больше от возраста подурневшей Катькой. И не просто жить, а всячески ублажать престарелую идиотку. Даже трахать ее периодически. С годами это становилось делать все труднее и труднее. Сначала он представлял на ее месте одну из своих молоденьких любовниц. Потом не одну, а всех сразу. Потом, когда и это перестало действовать, стесняясь, попросил ее вставить грудь четвертого размера и накачать ботоксом губищи. Лучше бы он этого не делал. В сочетании с большими и добрыми воловьими Катькиными глазами губищи и сиськи делали ее похожей на глянцевую буренку из молочной рекламы. В довершение всего она еще и тоскливо мычала во время секса. Петр Олегович решил эту проблему, купив тайно беруши и сократив интимную близость с женой до одного раза в месяц, в самую безлунную и темную ночь месяца. Но спать приходилось в одной постели, но завтракали они за одним столом, но целовала она его раздутыми ботоксными губами дважды в сутки, провожая и встречая с работы. Это было невыносимо, но хотя бы понятно. За статус зятя друга Путина, как и за все в жизни, полагалось платить. Тем более существовали приятные отдушины в виде всеобщей уважухи, страха, неисчислимых любовниц и даже (уж на что смешное дело) потаенных стихов в клеенчатой школярской тетради. Да и вообще сладость жизни без маленькой толики горечи ощущается плохо. Горечь придает объем жизни. Только ее немного должно быть, в меру. У Петра Олеговича было в самый раз. А вот второе обстоятельство, о котором он узнал только сегодня, хоть и во сне, зато твердо и навсегда, видимых противоядий не имело и грозило дотла спалить с таким трудом отстроенную жизнь. Оказывается, на свете существовал Бог. Прав, тысячу раз прав был великий русский писатель Федор Михайлович Достоевский: «Если бога нет, то все позволено». От этого постулата и отталкивались все современные российские трезвомыслящие люди. Нет бога, и слава богу, что нет. Засучиваем рукава и работаем. А если есть? Тогда все доблести, победы, хитрости и интеллектуальные взлеты преступлениями оборачиваются несмываемыми. И что делать? «Но я же еще не самый худший, я хуже знаю, намного хуже, – лихорадочно уговаривал сам себя Петр Олегович. – Я, по распределению Гаусса, где-то в самом начале кривой мерзости. И вообще, что я, собственно, такого делал? Никого не убил, не изнасиловал. Доносил? Так все стучат. Воровал? Это да, но скромно, по сравнению с другими ой как скромно. В тюрьму людей сажал? А они что, плейбои эти доморощенные, ангелы, что ли? Вот они как раз и убивали, и насиловали, и воровали. Руки у них по локоть в крови. Вон, говорят, Ходор, мэра Нефтеюганска мочканул, а все диссидента из себя корчит. Да я на их фоне еще ничего. Как там в эпиграфе к «Мастеру и Маргарите» сказано: «Я – часть той силы, что вечно хочет зла и вечно совершает благо». Вот именно, что «часть». Маленькая, незаметная частичка, и добра много сделал. Сколько активов в казну народную вернул? Мысль про маленькую частичку Петру Олеговичу очень понравилась. И про добро тоже. А то, что на фоне остальных он почти святым выглядит, уничтожило последние сомнения. «Так и будем строить стратегию защиты, – решил он. – Бог же реальный чувак, реалист то есть, с большим управленческим опытом существо. Понять должен». Немного смущало поколачивание беременной жены. Трудно это объяснить. Но, в конце концов, должны же и у святых быть небольшие грехи. И на солнце есть пятна. Он уже собрался начать патетическую оправдательную речь, но в последний момент вспомнил. Был еще один грешок. И не грешок, пожалуй, а огромный грешище. Дело в том, что солидный и влиятельный Петр Олегович … дрочил. Нет, сексуальных утех ему хватало. Даже более чем. Он дрочил, только когда ему было страшно, и то в особых случаях. Допустим, когда у него в холдинге была прокурорская проверка и его реально могли посадить, он не дрочил. И когда премьер-министр песочил его на правительстве, он не дрочил. И когда его кортеж обстреляли в Дагестане боевики, он не дрочил. Он дрочил исключительно на катастрофы. Первый раз это случилось солнечным сентябрьским днем 2004 года. В своем кабинете он по телевизору следил за штурмом школы в Беслане. А когда увидел, когда увидел… взрывы и бегущих окровавленных детей, он, как лунатик, встал с кресла, проследовал в комнату отдыха, вытащил из штанов стоящий колом член и принялся яростно наяривать его ледяной правой рукой. Он помнил, хорошо помнил это ощущение, холод руки на члене и ошпаривающую теплоту члена в холодной руке, а потом горячие, липкие капли на запястье, мгновенное облегчение и обрушившийся вслед за ним вопрос: «Что это было, я что, маньяк?» С тех пор ЭТО случалось регулярно. Самолет разобьется, сотни погибших – дрочил. Поезд сойдет с рельсов – дрочил. Теракт, десятки покалеченных – дрочил. Условий было три. Неожиданность и нелогичность катастрофы, большое количество жертв и наличие среди них детей. Ему всегда было не по себе после, но он не хотел, не мог думать, почему ЭТО с ним происходит. Только однажды задавленные мысли прорвались в якобы шутливых строчках, записанных в заветную школярскую тетрадь.
Маньяки у реки едят друг другу руки.
Нет, они не дураки… они просто суки.
И все, больше он этой темы не касался. В конце концов, если бога нет, то все позволено и каждый развлекается как может. А бог, оказывается, есть, вот он, снова превратился из старца в небритого мужика, сидит перед ним, положив ноги в красных конверсах на стол, виски попивает и смотрит печально и осуждающе. Есть, оказывается, бог.
Петру Олеговичу стало так стыдно и страшно, как никогда до этого. Один фактик, маленький, смешной, в сущности, фактик, перевернул всю его вполне достойную жизнь, поставил ее под каким-то очень точно рассчитанным, единственно возможным углом, неэстетично раком и заставил его содрогнуться от тоски и отвращения к самому себе. Все было не так, вся изворотливость и ловкость его оказались ни к чему. И бабки ни к чему, и статус, и все остальное. Если он на детей мертвых дрочил – ни к чему. Петр Олегович икнул, закусил губу и начал быстро сходить с ума.