– А Шона вы знаете? – вдруг спросила капитанша. История с троянским конем явно не произвела на нее никакого впечатления.
– Шона?
– Шона Брэйди.
– Знаем… То есть не то чтобы… – замялся Колч.
Бедового Шона Брэйди в Трое знали все. Это он первым взял моду использовать в драке бандану с велозамком. В свои двадцать три он был законченным уголовником, одним из тех, кто мог ни за что ни про что избить человека до полусмерти, но всегда заступался за малявок вроде Вадика или Пита Хьюза – только потому, что они были частью хардкор-сцены. В жизни уголовника-рецидивиста Брэйди хардкор играл роль всего самого возвышенного – искусства, религии, идеала, которому надо служить и посвящать все свободное (то есть проведенное на свободе) время. Не будучи музыкантом, он тем не менее был своего рода знаменитостью, ключевой фигурой, примерно как Нил Кэссиди – среди битников. Разумеется, в полиции тоже все знали про Шона Брэйди, и неожиданный вопрос о знакомстве с ним не сулил ничего хорошего.
– Знаем, но не очень близко… – продолжал вилять Колч.
– Это мой младший брат, – перебила его капитанша. – Скажите, он тоже участвовал в драке?
– Не, Шон не дрался. Да и мы не дрались. Мы вообще не по этому делу, мы – музыканты.
– Конечно, музыканты, – оскалилась сестра Шона. – Это из?за вашей музыки мой братец такой дикий. Хотите стать такими, как он? Милости просим. Музыканты. Ну, давайте пойте, что больше не будете. Я эту вашу песню наизусть знаю.
Но шарманку завели не они, а она. В течение следующих двадцати минут она что-то говорила с отрепетированной сталью в голосе – обвиняла, наставляла и под конец предупредила их, что если еще раз, если еще хоть один раз… Колч напряженно смотрел в пол, изображая покаяние, а Вадик с монашеским прилежанием раз за разом перечитывал памятку, висевшую над столом, за которым сидела их судия. Засим их отпустили.
– Добрая попалась, – сказал Вадик, когда они вышли на улицу.
– Ты шутишь? – вскинул брови Колч. – Сестра Шона Брэйди – известная сука. Специалистка по отбиванию почек.
– Ну, нас-то она отпустила.
– Видать, ты со своим русским акцентом ей приглянулся, ха-ха-ха. Может, она поклонница группы «Горки Парк»? Хэллоу, меня зовут Яков Смирнов из группы «Горки Парк», ха-ха-ха.
– В штанах у тебя «Горки Парк». Я, между прочим, молчал, это ты соловьем заливался про гипс да про кистень.
– Так я ж не знал, кто она такая. Когда она сказала, я чуть не усрался.
В общем, им повезло, если, конечно, верить россказням Колча про отбивание почек. За все время их дружбы Вадик так и не научился определять, чему у Колча можно верить, а чему нет. С Колчем вообще было ничего не понятно. Темная личность. Яркая и темная одновременно. Вся его биография была, как говаривал Пит Хьюз, «загадкой, завернутой в тайну, вложенную в китайское печенье с предсказанием». Для человека семнадцати лет у него был какой-то уж слишком богатый жизненный опыт. Разумеется, многие из его рассказов были чистейшей фикцией. Но и тех, которым находились свидетели, было более чем достаточно. Он лежал в психушке Four Winds, жил под мостом рядом с Коламбия-стрит, бомжевал и кочевал, нанимался на самые невероятные работы. Кем были его родители? Учился ли он когда-нибудь в школе? Ни школа, ни семья не фигурировали в его рассказах; казалось, все это просто не существует в его системе координат. А между тем именно с ним Вадику было проще всего найти общий язык, как будто Колч, как и сам Вадик, стал дикарем сравнительно недавно, а до этого был маменькиным сынком из семьи иммигрантов. На протяжении полутора лет они общались почти ежедневно, вместе ходили на концерты, вместе писали песни. Были, как сказали бы в Луанде, «dedo e unha» («палец и ноготь») – неразлейвода. Одно время Вадик даже жил в квартире, которую Колч снимал за бесценок на окраине Кохоуза, в подвале трехэтажного дома, кренившегося, как Пизанская башня.
Кроме них с Колчем, в этой конуре периодически квартировали еще пятеро или шестеро: весь состав группы Error Of Division плюс боевые подруги. Иногда там ночевал и Пит Хьюз. Спали вповалку на полу, мебели практически не было, а если что и было – бельем поросло: по всей квартире были разбросаны чьи-то пропотевшие шмотки. Вместо обоев или рок-н-ролльных плакатов на стенах висели многочисленные клочки серой изоленты: это вспыльчивый басист Джош то и дело продырявливал гипсокартон своим увесистым кулаком, а потом наспех заклеивал бреши.
Спать ложились в четвертом часу утра, причем Колч заявлял, что не может уснуть без колыбельной, и врубал альбом Sheer Terror. Казалось, свобода, за которую он так ратовал, была не что иное, как возможность непрерывно крутить тяжеляк на полной громкости, жить с этой музыкой в ушах каждую секунду.
– Слышь, Колч, может, выключим, пока спим-то?
– Зачем? Под Sheer Terror классно засыпать. Я понимаю, если бы там Bulldoze или 25 Ta Life, но Sheer Terror – это ж почти колыбельная!
К полудню Вадик просыпался от приятного запаха: это Пит Хьюз уже встал и готовит им всем завтрак на походной плитке. Оладьи с черникой. Недаром Брент говорил, что Пит им вместо мамы.
Строго говоря, их жилье не было сквотом, так как Колч все же вносил номинальную квартплату – по крайней мере, на первых порах. Он подрабатывал татуировщиком, звукоинженером, сессионным музыкантом, инструктором по скейтбордингу. За что бы он ни брался, все получалось сразу и здорово, но успех длился недолго: будучи человеком импульсивным и вдобавок невероятно ленивым, он быстро терял интерес к любому новому делу и, если его не увольняли за халтуру и прогулы, рано или поздно увольнялся сам. При этом он врал, что уже нашел новую работу, а когда находил ее, врал, что уже уволился. Вранье и игра на гитаре были единственными занятиями, к которым он никогда не охладевал. Ни в том ни в другом ему не было равных. Соратникам оставалось только гадать, есть ли у него в данный момент работа или нет; действительно ли он продолжает платить за квартиру или их выселят на будущей неделе (если только эта Пизанская башня не рухнет еще раньше). Правда, Вадик тоже подрабатывал и не то чтобы отдавал последнюю рубашку, но вносил посильную лепту в их гиблое дело.
Не обладая колчевскими талантами к музыке и нательной росписи, Вадик подвизался кассиром в супермаркете Grand Union, куда его пристроил товаровед Волик, троюродный дядя Славика. Это была единственная в жизни Вадика работа, которую он получил по «русским каналам». Длина каналов была минимальной, ибо, насколько Вадику было известно, все русскоязычное население Трои-Кохоуза состояло из его семьи да этого самого Волика. Тем не менее какие-то широкие связи у этого довлатовского героя безусловно имелись. Во время обеденного перерыва, сидя в подсобке, Вадик слушал, как товаровед разоряется по телефону. «Сеня, Сеня, ты им объясни, что от нас тут ничего не влияет… Да… А если будут залупаться, мы им покажем, где крабы ночуют… Так и скажи…» Особенно причудливо получалось, когда Волик старался произвести впечатление человека светского и образованного. Например, в общении с клиентами из Москвы: «А вы-то сами откуда будете? Из Москвы, да? Прекрасно! Как говорил Гиляровский, Москва и москвичи!» Когда разговор принимал серьезный оборот, Волик закрывал трубку ладонью, поворачивался к Вадику: «Слышь, Димон, твой перерыв давно кончился». Вадик дожевывал размокший бутерброд и плелся обратно к кассе.
Раз в месяц Вадик вручал Колчу примерно треть квартплаты; еще сколько-то доплачивали басист и ударник. Но ни у кого из них не было ни малейшей уверенности в том, что эти деньги попадали в руки домовладельцев, которых никто, кроме Колча, никогда не видел. И действительно: однажды после репетиции Колч сообщил давно ожидаемую прискорбную новость.
– Короче, это… прислали извещение. Говорят выметаться отсюда до понедельника. Суки, а?
– Какого хрена, Колч? Мы ж тебе деньги давали.
– Ну, я немножко не рассчитал бюджет…
– На бабу, что ли, потратил?
– Хуже… На «один девятьсот». Не, вы не подумайте, я не дрочил. Просто скучно стало, вот я и набрал чисто ради прикола «один-девятьсот-секс-чат». А там, короче, такая мымра к телефону подходит, страшная как смерть, по голосу слышно. И вся такая: «Бэйби… бэйби…» Расскажи, говорит, мне свои фантазии. Я часа три над ней прикалывался. А потом так – херак! – из телефонной компании счет приходит. Под тыщу баксов. Все бабло слил, ни хера не осталось. Думал, этот мудила лендлорд уже давно про нас забыл. Три месяца его не было, а тут нате. Вы мне, орет, за полгода задолжали. Да за такую хату он нам должен башлять, а не мы ему, верно? Ладно, не ссать. Мы ведь все равно уезжаем на гастроли.
– Какие еще гастроли?
– Да самые охуительные гастроли вообще! В Торонто. Будем выступать с Chokehold. Я уже обо всем договорился.
И вот они едут гастролировать: чудо-гитарист Брайан Колч, избавивший их от кармического бремени денег и квартиры; Пит Хьюз, заменяющий басиста Джоша, который с Колчем вдрызг рассорился; безумный барабанщик Клаудио, заменяющий вундеркинда Дэйва, которого недавно выгнали из группы; и Дэмиен Голднер, горе-вокалист, автор нескольких хитов, которых никто никогда не слышал. Дамы и господа, Error Of Division! За окном проплывают зеленые дорожные указатели, на них – гордые названия из новейшей истории Древнего мира. Итака, Рим, Сиракузы… Троя – против всех.
Глава 8
Первое время после разрыва с Вероникой я бодрился, убеждая себя, что это необходимый толчок, своевременная встряска и так далее. Но, зная за собой привычку сыпать звонкими клише всякий раз, когда моя адвокатская мысль заходит в тупик, сам не очень-то верил тем благозвучным фразам («переоценка ценностей», «жизненный рубеж»), которыми изобиловал теперь мой внутренний монолог. Какая к черту «переоценка ценностей»? Не в этом дело. Дело во мне. Когда в отношениях один человек более увлечен и страстен, чем другой, тот, что вовлечен меньше, оказывается в проигрышном положении: он невнимателен, не замечает мелочей или не придает им значения. А тот, который более страстен, замечает все и позже будет использовать эти мелочи как оружие, повод для ревности и обид, будет припоминать другому его забытые ошибки. В наших отношениях с Леной в этой «выигрышной» позиции оказалась она, а в отношениях с Вероникой – я. Все помню. И чем дальше, тем отчетливей понимаю: обида, даже самая беспричинная, живет, увы, дольше любви. Особенно беспричинная. И с этой обидой надо как-то иметь дело. Как-то жить с этим внутренним пожаром, не засыпая его песком клишированных сентенций. Тут вам не зал суда.
Возможно, она с самого начала диктовала условия, а я не замечал этого, так как был всецело поглощен спектаклем, в котором я играл улучшенный вариант себя. Именно что играл, когда рапортовал ей по двадцать раз на дню, рассказывая обо всем, что со мной происходит. Жил ради этого взгляда со стороны. Теперь же моя жизнь лишилась постороннего наблюдателя. Или наоборот: наблюдатель – не Вероника, а я сам – сделался еще зорче; актер играет роль еще старательней, живя вопреки своей брошенности, еще усердней доказывает что-то зрителю, хотя тот уже давно покинул зал.
Условия диктовала она, но теперь преимущество у меня: та переписка, которую она разом стерла из своего мессенджера, у меня осталась, отныне я ее единственный обладатель. Перечитываю и диву даюсь: там целый мир, целый язык. Поразительно, насколько быстро мы сблизились и как разом (по ее воле, конечно) отдалились, стали чужими, как будто последние полтора года были сном. Еще год назад мне пришло в голову, что мы на самом деле ничего не знаем о повседневной жизни друг друга, предпочитая выставлять напоказ как бы ее фейсбучный вариант. С тех пор эта мысль неотвязна: я совсем не знаю, кто такая Вероника, не понимаю ее психологию, а если и понимаю, то лишь в те минуты, когда ненавижу. Может, потому, что ненависти свойственно упрощение, а в упрощении есть своя правда. И все же мгновенная ясность ярости мало что дает: взгляд как будто проясняется, но тут же затуманивается ревностью. Я давно уже заметил, что не могу перестать ревновать Веронику ко всем и вся – кроме ее мужа Ричарда. Прежде со мной такого не случалось. Не то чтобы раньше я совсем не был ревнив. Но, скажем, Лену не ревновал никогда. А тут уж как-то чересчур, как будто эта любовь определяет себя исключительно через ревность, как у детей: хочется, чтобы Вероника все время была со мной, и только со мной. Правда же в том, что она досталась мне не по праву; что у меня никогда не было на нее никаких прав. И эта очевидная неправомерность моих претензий («неправомерность», говоришь? адвокатишка не дремлет!) только подстегивает мою обиду. После разрыва мне хотелось причинить ей боль, отомстить молчанием еще более упорным, внезапным и безразличным, чем ее молчание. Но это было, по-видимому, невозможно.
Итак, в наших прежних отношениях я изображал улучшенного себя. А какую роль в таком случае играла Вероника? Возможно, все дело в том, что это была именно та роль, которую в других отношениях неоднократно играл я сам. Узнаешь, Дэмиен? Она – это ты. Воистину близнец. Ее правда и твоя ложь – близнецы. Так тебе и надо. Это – справедливое возмездие за то, как ты обошелся со своей женой Леной. А как я обошелся с Леной? Разве она любила меня больше, чем я ее? Может, и любила. Но ведь и я любил когда-то Лену. Или мы просто держались друг друга так, как людям нашего происхождения и нашего круга свойственно держаться за любую стабильность, даже самую неподходящую?
Кто они такие, эти «мы», «люди нашего круга»? Конформисты. Конформизм дает нам, натурализованным гражданам мира, шанс быть успешными, быть гибкими и открытыми, способными вписаться в любые обстоятельства. Но тот, кто открыт, не может противостоять. Для меня, как для героя Фернандо Пессоа, единственный способ быть в согласии с жизнью – это не быть в согласии с самим собой. И, разумеется, дело отчасти в моем эмигрантском детстве, в почве, разом выбитой из-под ног у меня и моих родителей, в четком понимании того, что, если хоть раз оступишься, будешь падать до самого дна, мир не будет тебя ловить, ты не Сковорода. Дело в ощущении бесправности и безъязыкости, напоминающем сон, в котором ты силишься что-то сказать, открываешь рот, но не можешь издать ни звука, только глотаешь тишину. Это ощущение не покидало меня первые несколько лет жизни в Америке. И хотя мы никогда об этом не говорили, я точно знаю, что у Лены оно тоже было, а теперь передалось по наследству нашему сыну Эндрю.