Оценить:
 Рейтинг: 0

Приключения сомнамбулы. Том 2

<< 1 2 3 4 5 6 ... 51 >>
На страницу:
2 из 51
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– А-а-а, салют! – вынырнул из уборной, вытирая клочком бумажного полотенца руки, Валерка Бухтин, – по рюмке чаю натощак?

Сколько раз взбегали они, счастливцы и победители, по этому маршу с беломраморными ступенями! И сейчас бельэтажное кафе, будто их дожидались, как раз распахивало матово-стеклянные, в тонком тёмном бронзовом обрамлении, дверные створки. Привычно плюхнулись на малиновый диван с высокой припухлой спинкой. – Нет-нет, кофе потом, Риммочка, принеси-ка нам… из горяченького? Ил, «Судак Орли» или омлет с сыром? Давай-ка и то и другое слопаем, куда спешить?! Учти, я богат сегодня, неприлично богат… Долгожданный гонорар за переводы, аванс за диссертацию, сочинённую номенклатурному таджику, – заказав изысканную еду, оправдавшись за расточительность, Валерка уже сновал вдоль мраморной зеленовато-дымчатой стойки; болтал с буфетчицей Танюшей, выбирал выпивку.

После рюмки армянского Валерка вспомнил, как встречался здесь с гонкуровскими, букеровскими и даже нобелевскими лауреатами, как околдовывал их затем невскими набережными, мостами. Сказал, что, завтракая теперь в «Европейской», он облегчал служебную участь стукачей, глаз с него не спускавших после коллективного письма, в котором осуждались… сам навлекал на себя беду? Посетовал. – Протесты дозированы, власть предержащим они безразличны почти, самим подписантам – не шибко опасны, опротивело покорное интеллигентское бытование с претензиями на жалкую роскошь, пижонством на людях, баррикадами, выстроенными в собственных кухнях… не бытование вовсе, так, тотальная симуляция, всё – заведено, все служат придатками расхлябанного, но крутящегося по инерции механизма. Знаешь, как лучше всего определить наше поведение в наше время? Не сказать лучше и короче, чем в давнем уже, мучительно сочинявшемся модернистском романе умнейшего австрияка: мы с величайшей энергией делаем только то, что не считаем необходимым! Не назвав вымученного романа, автора, не умолкавший Валерка похотливо следил за порханием официанток, почему-то заискивающе и вбок – к плечу Соснина – клонил носатую голову, словно копировал служку Диониса с греческой вазы.

невольная фиксация изменений

Светлая, с каштановыми подпалинками бородка, редкие тёмные усы. Над лоснящимися залысинами прозрачная, как роща осенью, золотисто-пегая шевелюра. Выцветший, потёртый годами Печорин, лишь глаза яркие, голубые, брызжущие безумствами. И в непрестанном беспокойстве белые женские руки, пальцы с длинными ногтями, нелепым перстнем; Костя Кузьминский подарил, уезжая в Америку.

Сдал Валерка.

Обрёл повадки говорливого алкаша, не больно-то вязавшиеся со славой всё ещё восходящей филологической звезды!

Да, он забыл о добавочном источнике неприличного обогащения – в Мюнхене на деньги какого-то голландского фонда издали сборник статей; воровато поозиравшись, Валерка достал невзрачную, в мягкой обложке книжицу. Гордился и смущался, чересчур небрежно издали – перечень опечаток, если б составили, был бы не многим короче основного корпуса текста. Валерка объявил, что вечером представит на суд секции прозы Пушкинского Дома доклад о будущем романа. Лотман заболел, не приехал, зато почтят присутствием Иванов, Гаспаров.

Да, ему тоже звонил Художник, приглашал, жаль, из-за доклада сегодня никак не сможет посмотреть картину. И, убирая с глаз долой, грубо ругнул долгожданную, но жалкую книжицу; да, всё вполне органично для официально непризнанной филологической звезды по прозвищу Нос!

Да-да, потёртый, изрядно потёртый.

Застрял где-то между подпольем, поднадзорной обителью пьяненькой интеллектуальной вольницы, и строгими академическими сводами, достойными хранителя-продолжа-теля отцовской научной славы. Несолидный, однако, получался из него продолжатель! Идея мемориальной квартиры-музея и та умерла вместе с Юлией Павловной – каждый Валеркин развод отщипывал от профессорской квартиры по комнате, хорош бы получился мемориал в коммуналке с отвергнутыми озлоблёнными жёнами.

неспешно разгоняясь (когда всё нельзя, когда всё можно)

После второй рюмки, добрея, Валерка признавался, что подлую, тягуче-тягостную эпоху, на которую выпали их лучшие годы, в хронических приступах слабости ему хотелось проспать… коли всё нельзя, зачем суетиться? – Вот, даже зеркала устают отражать, – небрежно махнул в сторону слепо блестевшего за Танюшиной спиной, огромного, как у Мане, в картинном Фоли-Бержер, зеркала. – Однако, – любил без промедления себя опровергнуть! – однако именно в такую, отторгающую всякий идейный порыв эпоху, когда время остановилось, тайные семена падают в тощую почву, поливаются сухими ночными слезами… и незаметно набухают, выбрасывают пусть и хиленькие пока побеги, причудливо скрещиваются, мутируют, а грядущая эпоха по закону исторического контраста – динамичная, сдвиговая и собирательная, ибо всё-всё-всё будет можно! – пожнёт неожиданные плоды. И стоит ли обидчиво укорять застывшее в невнятном накопительстве время? Придёт час и оно, всезнающее и веротерпимое, помирит когда-то враждовавшие формы и стили, научит иронизировать над увядшими надеждами, пафосом. «Неизбежность постмодернизма» – называлась последняя, затерявшаяся затем в самиздате статья, названная столь категорично после долгих споров с подачи Шанского.

Идеи Толькиных лекций сильно зацепили Валерку?

К третьей рюмке подоспели тонкие подсушенные ломтики булки, твёрдые рифлёные лепесточки сливочного масла, зернистая икра в круглых, стеклянных, с толстым дном, ванночках.

Хотя… Шанский подбросил название, а вот остальное…

Ощупывая взором аппетитные формы официантки Риммочки, старательно раскладывавшей на скатерти накрахмаленные салфетки, Валерка, смеясь, жаловался, что сразу же упёрся в тупик, когда рискнул переводить «Аду», – отменивший пространственно-временные границы и опоры роман, творение высокого лингвистического садизма, издевался над переводчиком; словарный запас предательски оскудевал, русские слова цепенели в мерцании иноязычных смыслов, они, неуловимые, игриво взблескивали и исчезали на подвижных стыках разных языковых контекстов, там и окуджавские песенки проблеснули, там всё, всё… и россыпи парадоксов из главы о времени, начинённой образами и переливчатыми образчиками то ли авторской, то ли романного персонажа, Ван Вина, речи… – «пространство – толчея в ушах», ещё что-то неожиданное, Соснин не успевал схватывать… Кивнув в сторону плотного, плечистого, в коричневом костюме, человечка с холёной смоляной бородкой и бегавшими выпуклыми тёмными глазками, который промокал салфеткой сочные губы, Бухтин зашептал. – Враг не дремлет, куратор спецпроектов и наружного наблюдения Отдела Культуры Большого Дома с утра пораньше проверяет боеготовность рассредоточенной по интуристовским этажам тайной рати, после трудов праведных кофейком балуется в уюте.

Валерка назвал фамилию куратора-сибарита, тут же вылетела из головы.

Зато, посмотрев на круглые часы над пустым зеркалом, Соснин вспомнил о ждавшей его беседе со следователем.

Валерка выслушал, присвистнул. – И к тебе подобрались, гады… поднял рюмку. – Пусть они сдохнут.

А ещё справку о красоте писать, – затосковал Соснин.

неопределённый и неопределимый мир-дар

Старую пластинку заело?

Дожёвывая бутерброд с икрой, Валерка возвращался к давней, возможно, и впрямь навязчивой – потуплял с плутоватым смирением очи – идее направленного, достигаемого гибридизацией стилей романного полифонизма. Столько лет минуло, но не утратил пыл, по-прежнему грезил скрещением хотя бы двух авторских языков, двух поэтик. Язык взрывчатой красоты, внезапно озаряющей мир, язык лирический и игривый, беззащитный и смелый, знающий себе цену, похваляющийся тем, что это чистый язык, без мыслей, точнее, с мыслями, которые, однако, трудно извлечь из слов, предстояло породнить с языком мучительных сомнений и осмыслений, языком нудновато-философическим, по сути неизобразительным в дотошнейших описаниях того, что кололо глаз, интриговало мозг, теребило душу. А лёгкость, жизненная естественность сюжетосложения, ведомого искристо-игровым умом, острым зрением и тонкой эмоцией, сращивались в Валеркиных квазинаучных мечтаниях с сюжетосложением рассудочным, рассудительным, при этом – скрытным, подспудным… если же долгоиграющие хитроумные сюжеты пронзали ненароком поверхность текста, они ослабевали и крошились затем под грузом подробностей… И почему с такой истовостью Валерка внушал давно надоевшую, хотя всё ещё сырую идейку гибридизации именно Соснину? Опылял словами… окуривал идейным наркотиком? Валерка навряд ли в нём искал исполнителя… и можно ли вообще накропать что-то удобоваримое под диктовку затемнённых его идей?

Темно… Впрочем, Соснин оставался благодарным слушателем.

– Бывают счастливые совпадения мышления с творчеством?

– Бывают! Хотя бы у Манна с Набоковым! – Валерка заразительно засмеялся; а-а-а, вот куда он опять клонил.

Заговорил о нерасчленимости сущего, о единстве мира, провоцирующего на всеобъемлющее самовыражение индивидуальный творческий дар, который и сам-то воспринимается как суверенный мир… Навязчивые соображения оставались смутными, путаными, долгие годы провозился с методическими подходами к той же гибридизации, однако и самого главного, того, ради чего городился филологический огород, толком не объяснял. Напротив, цитируя себя-прежнего, коверкал цитаты и дополнял их новыми фразами, будто запускал тематически близкие, но записанные в разное время и произвольно склеенные магнитофонные ленты.

– Всё популярней ядовитое мнение, что Манн слабый мыслитель… компилятор чужих идей.

– Слабый, сильный, мы не о градациях. И не о мыслителях, как таковых, а о совпадении характера мышления с творчеством.

– Год за годом спрашиваю одно и тоже, авось, что-то новенькое услышу – почему именно эту парочку ты отобрал для экспериментов? Манн, несмотря на опрометчивые наскоки неутомимых нигилистов, давно превратился в литературный памятник, Набоков, слава богам, здравствует, сочиняет и удивляет.

– Кто вдохновеннее, чем они, творческие антиподы, смог поведать об истоках и подоплёках собственного писательства? – вопросом на вопрос отвечал Валерка.

– Но как их, таких разных, соединять?

– Смело, – возбуждённо темнил Валерка, привыкший темнить с незапамятных времён рюмочных, чебуречных, – смело, но не безоглядно. Соединяя, можно и нужно оглядываться, осматриваться, вот, – обвёл безумным взором кафе, будто видел не знакомый до мелочей интерьер, выделанный с отменным вкусом, не замкнутое, без окон, лапидарное пространство с отборными предметами и степенно жующими людьми, а страшную брешь, пробитую в мироздании, – всё неустранимо и важно, всё высказанное ещё отзовётся, ничего нельзя счесть лишним и вычеркнуть. Помнишь чародея в чёрном, лилипутку с барабанчиком? Фокуснику дано под барабанную дробь вычёркивать из жизни канарейку или кота, фокуснику, но не романисту… Волнами накатывалась энергия, сухие слова дышали страстью.

– Погоди, не вычёркивать, не отбирать и – удерживать от растеканий смысл?

– Не выпрыгнуть из шинели? Учителя-классики своими немеркнущими литературными посланиями с пелёнок вменяют нам банально-обязательные усовершенствования души, мы, читая ли, пописывая, одержимы нравственными максимами, итоговым светом, просветлением хотя бы… итоговой светоносной ясности подчиняется и отбор жизненного материала письма. Что за культурный страх сковывает нас? Оглядываясь на традицию, боимся неявных выводов, забываем, что и «просто текст», и «просто жизнь» волнуют присутствием скрытых смыслов.

Соснина задел пытливый взгляд куратора со смоляной бородкой. И Валерка охотно отвлёкся, ввязался в поединок взглядов со смертельным своим врагом, да уж, навлекал, притягивал беду; кошка с мышкой давненько знали друг дружку, мышка бравировала отвагой… коричневый крепыш вальяжно повёл плечами, ему, хозяину положения, и кафе с персоналом принадлежало, и едоки.

Риммочка с подносом. – «Судак Орли»; пододвинула беленькие, с удлинёнными носиками, соусницы.

– Как соединять стили антиподов – сталкивать или наслаивать?

– И сталкивать, и наслаивать… – с соусницей, зависшей в руке, Валерка понёсся дальше. Неведомая, если не чуждая отечественной традиции, дерзкая, сомнительная, как зачатие в пробирке, идея гибридизации опять и опять пробно погружалась в воображаемую огненно-холодную языковую стихию.

наезд

Валерка погас. – Льва Яковлевича сбила машина.

Какая-то дамочка заруливала со Звенигородской на Загородный, он плёлся с авоськой из гастронома… Ослепший почти, с сердцем, штопанным-перештопанным после инфарктов – дурацкого дорожно-транспортного происшествия для ухода в мир иной ему не хватало, пока в больницу везли, скончался.

Соснин, будто бы на него наехали, ни слова не проронил – близко-близко, рядом совсем, на травяном пляжике, рыхлый, с круглым белым животиком, в длинных сатиновых трусах, Ля-Ля дрожавшим голосом задекламировал Блока; после купания, под пение Нонны Андреевны беспечно грелись у догорающего костра… поодаль, на крутом берегу Красавицы алели, как высокие свечи, стволы сосен, подожжённых закатным солнцем.

– Львиная доля! – усмехнулся Валерка, – мне из Могилёва сестра Льва Яковлевича звонила… когда на похороны приезжала, никого из нас не застала, я в кое веки кантовался в Москве, Толька – в Коктебеле, ты… ты летал в Ташкент? Или в Тбилиси?

Соснин без уточнений кивнул.

Выпили.

«я сказал тебе не все слова»

Поморщился – буфетчица услаждалась лирикой из транзистора – и вернулся к идейке гибридизации, которая им когда-то ещё в наивной, так и не защищённой диссертации задевалась. И вот, один автор – саркастический противник символизации, другой – всякий эпизод, всякий жест своего искусства и своей жизни, продлеваемой в искусстве, возводил в символ. – У одного, – повторялся, худо-бедно втолковывая, Валерка, – стиль письма игровой, искромётный, у другого – тоже игровой, однако замедленный, с частыми торможениями, играющий на большом пространстве: мысль испытывается оговорками, в них вдруг проскальзывает новая мысль… Кружения мыслей, кружева слов.

Из транзистора лилась сладенькая мелодия.
<< 1 2 3 4 5 6 ... 51 >>
На страницу:
2 из 51