Оценить:
 Рейтинг: 0

Германтов и унижение Палладио

<< 1 2 3 4 5 6 7 8 ... 44 >>
На страницу:
4 из 44
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Что делать – именно сейчас, не откладывая? Не отдавать же, выкинув белый флаг, пентхаус.

Отдавать или не отдавать – вот в чём вопрос, а если отдавать, то с какой приплатой? Вот тут-то и придётся поломать всерьёз голову. Но такое ощущение, что поздно ломать: возможно, старый бандюган уже отослал чёрную метку, а если ещё и не отослал, то вскорости отошлёт, за ним не заржавеет, уж точно он с последним предупреждением тянуть не будет; и Кучумову без разницы, по-барабану, как сейчас говорят, недвижимой натурой или в какой-то валюте отдадут ему долг – хоть в условных юанях.

Кучумов, угроза Кучумова – от его разведчиков и неуловимых киллеров на дурачка не спрячешься, все тайные вложения своих должников Кучумов обязательно обнаружит, на краю света самых изворотливых отыщет и грохнет; и стоило ли так рисковать, вкладываться в элитные бутики на Рублёвке? Вот над защитными мерами и надо было бы ломать голову, а аукцион, обречённый на сенсацию мемуарный роман, пусть и игривым псевдонимом подписанный, всё – семечки, какая-то шелуха.

Но от всего этого – не отвертеться; а прежде чем окунуться в подготовительную суету сует – согревающий душу глоток «Бурбона», пальцы запрыгали по клавишам, – Вольман отнял от московского времени три часа и понял, что ещё не поздно: захотел увидеться по скайпу с Ариной, семилетней дочкой, которую после развода с женой и муторного дележа бабок отправил учиться в Лондон, в столицу беглой русской демократии, тем более что и апартаменты там за бешеные деньги успел прикупить, главные накопления, забыв на минуточку о немалом своём долге Кучумову, уже туда перекинул; девочка болезненно осваивалась на чужбине, скучала…

Контрапункт

Ни в какие ворота! Сперва – комиссар полиции поблуждал в тумане, потом… Ну-ка: а дальше-то что? Страшилки, разборки? Как скучна наша жизнь… Но кто и с кем всерьёз конфликтует? Ещё страница, ещё… и дальше…

В недоумении?

– Позвольте, и в самом деле не вредно будет забежать вперёд хотя бы страниц на двадцать-тридцать, чтобы спросить – какое отношение к замкнутым рефлексиям-излияниям, помещённым ниже, имеют новостная дребедень с ленты информагентств, убогий теледетектив, какой-то лощёный циник Виктор Натанович Вольман со своими дурно пахнущими бизнес-планами и ночными заботами?

Неужели всё это, включая бессвязные промельки каких-то имён, – рецидив болезненной прививки сюжета?

Или – всего-навсего – захлёстывает нас пёстрая рутина абсурда, того самого абсурда, который, хлынув из виртуальных сфер в жизнь, мешает логически мыслить стареющему комиссару Фламмини?

Однако главный вопрос: какое отношение, – резонно переспрашиваете вы себя, – всё это, столь далёкое от интересов нашего главного героя, может иметь к профессору Германтову, именно к Германтову?

Казалось бы – никакого.

Но, поверьте, всё не так просто…

Тема

С недавних пор Германтов стал просыпаться рано.

Штора задёрнута, но в кривую щёлку между полотнищами тяжёлой ткани проливается серенький мартовский рассвет, да, март уже… Издали, с моста через Карповку, доносится перестук трамвайных колёс.

В спальне, в тревожном сумраке, сгущающемся в углах, размывающем края платяного шкафа и вертикального бледного зеркала… что ещё там, что? С какой стати в спальню из гостиной, совмещённой с кабинетом, переехал старый отцовский письменный стол с открытым ноутбуком на зелёной суконной столешнице? Почувствовал прорезавшимся вдруг шестым чувством, что спальня хаотично загромождается… А это что? И тотчас же, сразу вслед за мгновенным коллапсом ощущений, увидел каким-то жадно расширившимся внутренним зрением, опередившим глаза – да-да, незачем было б и глаза протирать, – увидел, что в спальне, где всего-то три шага от кровати до шкафа, умещались уже квартиры, в которых он когда-то жил: и – кто наводил на резкость поначалу смутные очертания? – дом на Звенигородской улице, большущий, с заворотом фасада на Загородный проспект, с шикарным угловым гастрономом, его первый городской дом, и ещё – весь-весь, целиком, Витебский вокзал со шпаной, карманниками, послевоенными мешочниками, с фантастическим рестораном с пальмами в кадках и, конечно, с запахами пыли и гари, платформами, паровозами; а как – как из-под кровати, будто из-под моста, зависшего в мутной темени, могли выплывать, наползая одна на другую, разламываясь, крошась, плоские жёлтые льдины невского ледохода?

Спальня бесконтрольно переполнялась, в ней даже необъяснимо умещались уже города разных стран, тех, где довелось Германтову побывать на своём веку, во всяком случае, те места в странах и городах, которые будто бы непроизвольно, но предусмотрительно когда-то избирал для этого играющего с пробуждением сна видоискатель-взор.

Вон там, за расплывчатой голубизной, за каскадом террас Сан-Суси и каменными цветочными вазами Люксембургского сада – осенний пляж в Брюгге с одиноким полосатым шезлонгом, за Шартрским и Миланским соборами – срослись в дивного готического монстра – львовские крыши, башни костёлов, бульвары, парки, кладбища, да, Львов – с Высокого замка.

Но ведь стены, потолок – не резиновые, того и гляди стены и потолок, распираемые изнутри спальни, разваливаясь, разлетятся во все стороны, кирпичный бой, бетонные обломки повалятся… Опасливо подтянул лёгкое пуховое одеяло, захотел с головой накрыться и уже не на шутку запаниковал. Как, как мне с постели встать? Удастся ли ужом пролезть в щёлку между пыхтящим паровозом с красными, заплывшими жирной грязью спицами на колёсах и мраморным углом сдвоенного собора? Вдобавок к острым этим опасениям, сомнениям испытал неловкость – за ним наблюдали: сквозь многослойные силуэты архитектурных памятников, природных и городских ландшафтов, платформ и огнедышащих тяговых механизмов МПС, неправдоподобно загромоздивших спальню, на Германтова поглядывали с сочувственным любопытством – каков он после них, спустя годы? – его бывшие возлюбленные, даже те далёкие юные возлюбленные, чью девичью свежесть и торопливые объятия, подаренные ему мимоходом, он успел позабыть. С удивлением – чего ради вновь обнажились, вернулись? – узнавал ничуть не изменившихся, по-прежнему ничуть не стеснявшихся интимных статей своих Сабину, Валю, Милу… ба-а, да это же Инна, да, ещё и щедрая на ласки, любвеобильная арфистка Инна небрежно запахивает после телесного шторма-штурма атласный алый халат и тянется к сигарете, заявилась в его спальню, покинув туманы памяти, будто и не расстались они почти пятьдесят лет назад! Из сумрака спальни так же призрачно выступали тут и там, узнаваемо приближаясь, давно отнятые смертью лица родных – всё ближе лазурное платье с вырезом на груди, плечи, шея, финифтяные бусы, улыбка – склонилась над изголовьем постели, как над колыбелью, молодая мама, выпукло блеснул лоб Якова Ильича, что-то отвечавшего с усмешкой Анюте, а вот Сабина в нарядном скользком своём белье, подойдя к зеркалу, молча принялась расчёсывать волосы. Тихо, но внятно, с безжалостной подлинностью зазвучали голоса, слова, давным-давно, в детстве ещё, услышанные и до сих пор – заблаговременно записывались на нейронную плёнку? – зачем-то сохранённые памятью со всеми индивидуальными нюансами тембров и интонаций, со всеми содержательными подробностями сказанного когда-то, однако – томительная секунда оставалась до пробуждения? – заглушив экспансивной речью своей перекличку знакомых голосов, небрежно, как-то походя, отодвинув на задний план нестареющих дам-девиц в неглиже и покойных родичей, точно были все они, героини-герои прошлого, второстепенными персонажами, отыгравшими свои соблазнительно-сентиментальные мизансцены, в спальне и вовсе объявились двое чернобородых чужеземцев.

Один, с экономными, замедленно-выверенными движениями, монументально-коренастый, большеголовый, с лишённым мимики, достойным кисти иконописца восково-жёлтым ликом, был вроде бы в скромном вполне, хотя, если присмотреться, затейливо скроенном, удлинённом и складчато-свободном, с расклёшенными книзу рукавами, коричневатом сюртуке с широким отложным белым воротником. Лёгкую и быструю, но плечисто-внушительную фигуру другого – тёмные глаза сверкали молодой хитрой удалью и весёлостью – облегал франтоватый, даже роскошный, из винно-красного бархата с золотистым шитьём, камзол. Непрошенные гости не замечали тонувшего в постели Германтова, куда там, им явно было не до него! Озадаченно потыкав пальцами большой и тяжёлой кисти в клавиши ноутбука, коренастый пододвинул странную игрушку к соседу, и тот, как пианист-виртуоз у незнакомого инструмента, длинными нервными пальцами осторожно тронул клавиатуру; затем, покачав головами, они уже о чём-то горячо спорили, что-то живо – один, впрочем, хранил при этом суровость лика и монументальность осанки, тогда как возгласы франта сопровождались пластичной жестикуляцией – обсуждали на своём языке, по-хозяйски прохаживаясь взад-вперёд вдоль длинного, невесть откуда взявшегося и неведомо как втиснувшегося в загромождённую и без того спальню антикварного резного стола с тонко исполненными тушью чертежами, мелко-мелко исписанными бумажными свитками, разбросанными поверх чертежей и свитков картонами с сочными оранжевато-розовыми и нежными, серебристо-сине-зелёными масляными эскизами; тут же, меж бумагами, картонами – початая бутыль, блюдо с недоеденной дичью.

«И кто же, кто позволил им залезать в мой компьютер?» – беспомощно спросил себя Германтов.

Однако – не поразительно ли? – Германтову, задетому самоуправством и надменно-нагловатым невниманием гостей, тем не менее мнилось, что они, как в условном площадном театре, не только громко выясняли отношения между собой, не только с комедийной заразительностью разбрасывали свои осколочно-острые реплики-репризы по сторонам, дабы не дать заскучать незримо присутствующей толпе, но всерьёз обращались и к нему одному, дрожащему от волнения.

– Не гневайтесь, мой старший друг, не гневайтесь! – восклицал, вскидывая лёгкую длань, франт в бархатном камзоле. – Прекрасному вас не дано унизить…

– О нет, Паоло, Прекрасное унижено само в своей глубокой сути и от униженности этой умирает. Прекрасное грешно уничтожать Прекрасным! – убеждённо, с болью в немигающих очах возражал ему тот, кто назван был старшим другом, втягивая тяжёлую голову в батист отложного белого воротника; да, Германтов понимал музыкальную речь ночных визитёров, как если бы из-под одеяла изловчился читать титры, бегущие в сонных колебаниях мути под потолком, однако… вдохновенно-страстные, пафосно-театральные препирательства экзотично разодетых бородачей мало-помалу снижались в тональности и теряли свою энергию, выхолащивались, в осадок и вовсе выпадали какие-то нескладные, какие-то усыхающие, опресненно-безвкусные, если касаться слов языком, будто бы компьютером переведённые на русский фразы.

Ох, неспроста всё это, неспроста, – растерянно проскользнула в расщелине сна и исчезла мысль.

Стены спальни между тем не разламывались, лишь медленно-медленно, торжественно расступались, и, шипяще смыв с платформ струёй белого мягкого пара суетливый вокзальный люд, паровоз азартно задёргал колёсным шатуном, с протяжным сиплым гудком покатил восвояси по краю отступающей ночи, а города, дома, священные камни истаивали, испарялись, и фигуры родичей, сопровождаемые причёсанной, надевшей юбку с блузкой Сабиной, уменьшаясь, терялись в укрывисто-клубящейся удалённости, а вблизи в пепельно-голубом тумане растворялись, пока совсем не исчезли, плотная штора, окошко с форточкой, да и сам-то туман уже разрывался в клочья, уносился куда-то расчищавшим горизонты, освежавшим чувства ветром рассвета; в распахнутое высоченное арочное окно, слепившее солнцем, залетали смех и пение, бренчанья струн, всплески вёсел. Так и подмывало вскочить с постели, прошлёпать по полу босяком, выглянуть и – увидеть Большой канал.

На мосту через Карповку колёсами простучал трамвай.

И тут же к далёкому ритмичному перестуку колёс деловито подключился под окном скребок дворника – вжек, вжек, и сразу за скребком – пронзительно, панически, словно запоздалое оповещение об атаке инопланетян, – пищалка противоугонной сигнализации: ви-и-и-у, ви-и-и-у, ви-и-и-у…

«Зеркало, точно мазок мастихина», – подумал некстати Германтов, окончательно просыпаясь.

Да, прежде в столь ранние часы он, несмотря на почтенный возраст, не знавший бессонницы – вскоре ему, вопреки внешне-обманчивой моложавости и добываемой на корте спортивной подтянутости, исполнится семьдесят три, – крепко и безмятежно спал; обычно он читал или писал допоздна, укладывался за полночь, благо его лекции в Академии художеств начинались в одиннадцать, после первой лекционной пары часов, или и вовсе после полудня: на кафедре, составляя расписание занятий, учитывали, что по утрам знаменитый профессор-искусствовед, мэтр-концептуалист, как уважительно-иронично величали Юрия Михайловича, для краткости – ЮМа, между собой аспиранты и продвинутые старшекурсники, не любил спешить, ибо привык постепенно вживаться в заботы дня, а на лекциях своих, умных и артистичных – иные из лекций вынужденно высоко оценивали даже германтовские недоброжелатели, которых был легион, – ясное дело, не потерпел бы зевавших с недосыпа студентов.

И что же, сова-полуночница к утру чудесно преображалась в жаворонка? С чего бы это? Пути и цели неисповедимы… Однако в программе ли, самом механизме биологических часов что-то радикально переменилось, привычка – побоку: ранним утром безотказно включался в нём беззвучный будильник.

Да, стоило рассвету забрезжить, необъяснимо-предупредительная внутренняя вибрация заведённо обрывала сон.

Что там, в анналах нерядовых побудок? Вставайте, граф, вас ждут…

Да. Не иначе, как и Германтова ждали великие дела…

Открывая спозаранку глаза, пытаясь покончить с назойливыми видениями и роением случайных мыслей, он торопился ещё до кофе сосредоточиться на скрытных противоречиях стены и фрески, издавна терявшихся в хвалебных ли, ругательных оценках инерционного восприятия, но ныне, совсем недавно, увиденных прозорливым Юрием Михайловичем, если угодно – ЮМом: отчётливо увиденных, будто метафизическую тьму расколола молния, в волнующе новом свете, тем паче что абстрактные, казалось бы, противоречия между твёрдокаменными принципами и вольной кистью зримо, причём с редкостной полнотой, выражали и олицетворяли, как осенило, два великих венецианца, зодчий и живописец – современники, друзья, хотя вопреки близости своей – такие разные по творческим устремлениям, пожалуй – художественные антиподы. Германтов торопился сосредоточиться на комплексе идей, призванных не только посрамить ходячие представления и поверхностные восторги, но и кристаллизовать потайные, растворённые в былых гармониях сущности…

Идеи вкупе с попутными соображениями вели… Файл «Соображения» в сверхбыстром портативном компьютере распухал неудержимо… И как же столько всякой всячины умещалось в спрессованной безразмерной памяти? Так-то, едва родившись из тьмы, идеи, довольно-таки безумные и сами по себе, обрастали попутными и, как нарочно, престранными соображениями, но – будто одушевлённые! – вели к ещё непрояснённой до конца цели, подчиняли себе разнонаправленные позывы.

И властно подчинив себе прежде всего внутренний голос Германтова, требовали: сосредоточиться, сосредоточиться…

Да, теперь или никогда, теперь или никогда.

Да, март уже, до отлёта – всего-то ничего оставалось.

Он, физически крепкий, здоровый и – в такие-то солидные годы! – что называется, полный творческих сил, вовсе не торопился подводить жизненные итоги. Но интуитивно понимал, что, переминаясь у невидимого порога, готовится шагнуть в пространство своей главной книги. По драматизму, оригинальности и остроте идей, блеску стиля будущая книга обещала превзойти всё то, что уже написал Германтов об архитектуре и живописи, а он написал немало, причём смело и ярко написал, если пока не знакомы с его, заметим попутно, отлично изданными и недешёвыми поэтому книгами, поверьте на слово или, заглянув в интернет-библиотеку, где выложены многие его тексты, бесплатно скачайте что-нибудь на выбор для чтения и удостоверьтесь в том сами; если же поленитесь в серьёзных материях копаться и разбираться, то попробуйте-ка в Гугле хотя бы сосчитать ссылки на его имя. Он, как и подобало Козерогам – гороскоп не соврал! – был целеустремлённым и чрезвычайно амбициозным, его парадоксальному искусствоведческому дару «предвидеть прошлое» – грезилось издавна, с юных лет – суждено было когда-нибудь перевернуть коснеющий в «правильных», то бишь общепринятых оценках-суждениях мир искусства. И вот образ, да и способ грядущего переворота начинали склеиваться из разрозненных частностей, волнующе прорисовываться мысленным взором и даже брошюроваться в привычную предметную форму. Многостраничный сгусток идей-вопросов, идей-пружин, идей-стрел, будущая книга: он её видел – и это вовсе не сказка для легковерных, – именно видел ненаписанную свою книгу изданной, превосходно изданной! Пуще того: книгу ещё не переплели, не выдержали под прессом, страницы с лесенками строчек ещё трепетали в сознании, а он осязал подушечками пальцев льдистый глянец суперобложки, шероховатую твёрдость обложки, лёгкую прохладу тонкой гладкой бумаги и втягивал ноздрями дразняще-свежие типографские запахи, перелистывая свою главную книгу, такую желанную; не мог не подивиться соразмерности её частей-разделов, невообразимой, изобретательно-сложной уравновешенности всей её композиции, её объёмности и невесомости. Видел, осязал, обонял, однако – легко ли объяснить такое? – пытался раз за разом ненаписанную свою книгу вообразить, а мечты волнующе обгоняли спешившие к материальной конкретике многостраничные образы… Кстати, как подметил кто-то из мудрых оценщиков Прекрасного, истинное творение сравнимо лишь с чудным дворцом, воздвигнутым на острие булавки; недурно, а? И вот настал час: теперь – вовсе не когда-нибудь в туманном будущем, – теперь, пока годы не успели сбить прицел мысли, а мечты о совершенстве замышленного не увяли, Германтову надлежало всего-то мобилизовать свой немалый опыт построения обратных временных перспектив и укрупнения в них художественных тайн минувших веков, чтобы затем, резко приблизив удалённые времена, освоившись в призрачной анфиладе обратной перспективы, найдя точку схода основных её линий и убедившись, что искомая точка эта находится в нём самом, где-то в мозговой извилине или, пуще того, в зрачке, перейти к аналитическим выкладкам и концептуальным обобщениям; надлежало взять голову в руки, сосредоточиться, чтобы привести в действие, дабы перевернуть-таки закосневший мир, волшебный рычаг.

Опыт, немалый опыт; да ещё – оковы времени, возраста? Никогда ещё опыт не спасал от беды…

Груз опыта… балласт опыта?

Разбить оковы, а балласт – за борт и, доверяясь порыву, взмыть?

Ну да, на кой ему синица в руке? Взмыть, взмыть, догоняя журавля в небе…

Дворец на острие, журавль… Образ книги манил, уточнялся, но пока всё же не укладывался в единственно возможные, окончательные слова.

Он – уверенный в себе, по мнению многих, тщеславно-самоуверенный, – теперь искал и находил мельчайшие изъяны в давних и текущих своих умозрениях-рассуждениях, придирался даже к рабочим заготовкам, если не сказать – к болванкам идей, предварительным и чисто игровым допущениям неокрепших мыслей, отвлечённым картинкам, нежданно и неудержимо, докучливее, чем спам, всплывавшим из запасников памяти, как если бы приспичило ему – в порядке планирования мирового переворота? – мгновенно прочистить мозги и отбросить за ненадобностью всё отвлекающее, всё побочное из того, что нафантазировал, узнал, понял, сформулировал для себя за долгую свою жизнь. И всё чаще попытки оптимистичных самовнушений – разве не всё хорошо, прекрасная маркиза? – как и наказы утренней самодисциплины, разъедались тоской и мнительностью, болезненными, с замираниями сердца, сомнениями.

…Ви-и-и-у, ви-и-и-у, ви-и-и-у, ви-и-и-у – обрыв…

Пищалка – слава богам! – заткнулась.

Но за стенкой безвестный школяр-пианист, забыв о времени суток, заиграл «Собачий вальс».
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 ... 44 >>
На страницу:
4 из 44