Тут за печью тяжело заскрипела пружинами кровать, раздался грубый мужской окрик. Фриц вздрогнул. Чуть вытянув шею, увидал блестящие яловые сапоги. Над ними на гвоздике, вбитом в стену, висела портупея с офицерским планшетом и тяжёлой кобурой. Можно было кинуться, он бы успел схватить револьвер! Но сердце Фрица ушло в пятки, он не мог пошевелиться.
Девчушка (старшая из детей) тут же отозвалась, что-то залепетала, отвечая русскому офицеру, по всей видимости решившему, что зашёл кто-то из подчинённых. Мальчик же лишь хлопал глазами, переводя взгляд с сестры на незваного гостя. Девочка, продолжая непонятный диалог, быстро завернула в газету хлеб и сунула Фрицу. Мальчик, сглотнув слюну, открыл было рот, но увидев кулачок сестры, так и не проронил ни звука.
Когда же девчонка протянула немцу и открытую банку тушёнки, мальчишка молча вцепился в её руки, пытаясь удержать еду. После короткой беззвучной борьбы банка оказалась впихнутой в руки Фрица. Мальчишка, пустив от бессилия слезу, отвернулся к окну. А девочка еле вытолкала ошалевшего немца из комнаты. Последним, что увидел Фриц, покидая дом, был фотопортрет улыбающегося мужчины в военной форме, на которого очень походили эти дети. Угол портрета «украшала» чёрная ленточка.
Вновь очутившись в сарае, Фриц набросился на еду. Пальцы гнулись с трудом. Грязными, трясущимися руками закидывал в рот драгоценные кусочки. Быстро работали челюсти, а глаза стали мокрыми. Знала бы эта девочка, что мои руки по локоть в крови! Может это я убил их отца?!
Как ни был он голоден, а заставил себя остановиться. И половинку хлеба, тщательно завернув, спрятал за пазуху. Еда вернула к жизни, и некоторое время он размышлял, как быть дальше. Уняв дрожь, Фриц выждал, когда очередной проходящий конвоир отвернётся. Выскочив из сарая, влетел в колонну пленных и, как ни в чём ни бывало, продолжил путь в чистилище. Бескрайняя снежная степь простиралась за горизонт. Бежать было просто некуда!
* * *
По пути колонна редела. Кто-то покидал этот мир, так и не осилив сей скорбный путь. Серая река теперь делилась на рукава – колонну то и дело дробили, направляя потоки пленных в разные места. К следующему вечеру Фриц оказался на огороженной территории, кое-как приспособленной под лагерь для пленных. Мороз крепчал. Не покормив, их загнали в огромный холодный сарай, где и заперли.
В сарае они стояли, набившись тесно, как сельди в бочке. Фриц видел: некоторые солдаты плачут, на это было страшно смотреть. Он не замечал, что по его впалым заросшим щекам тоже стекают горькие капли. Так простояли они ночь, день и ещё ночь. Те, что, обессилев, рухнули вниз, уже не поднялись с холодного земляного пола.
Наконец, на второе утро двери сарая распахнулись. Оставшихся в живых развели по баракам. В них было не так холодно, как в сарае. Дали первую за трое суток еду – чуть тёплый овсяный отвар, который Фриц украдкой закусил подаренным девочкой хлебом.
После их долго проверяли. Каждый раз, услышав его имя, русские ухмылялись да похохатывали, переспрашивая: «Что, в самом деле? Настоящий Фриц?» В шутку они величали его Федькой. Его простая фамилия Нойбауэр никак не давалась русским, они прозвали его Найбаур (с ударением на «у»). Прозвище прилипло, вскоре его стали так звать и свои.
На проверке, записывая данные, многократно переспрашивали место рождения, девичью фамилию матери, довоенную должность отца и задавали ещё массу неожиданных, нелепых вопросов. Фриц почему-то решил тогда, что большевикам не следует говорить правду, и стал давать вымышленные показания. Это и сыграло с ним впоследствии злую шутку (если можно так говорить про пять лишних лет, проведённых в плену).
Оказалось, что эти записи, его показания, будут тщательно храниться, следуя за ним все годы плена, куда бы его не перевели. И каждый раз на проверках ему вновь и вновь зададут десятки странных вопросов. Фриц начнёт путаться, забыв, что отвечал когда-то. А комиссары увидят, что он врёт, пытается их одурачить. Фриц станет спорить с ними, ругаться. Комиссары припишут ему какие-то вымышленные преступления (о настоящих, самых гнусных его преступлениях русские так и не узнают). Когда подойдёт время отправлять немцев восвояси, первыми из плена станут отпускать «честных», репатриируют их к 1950-му году. А совершивших тяжкие преступления и запутавшихся в собственных показаниях продержат в плену много дольше…
Тянулись холодные чёрные дни. Кормили плохо; нет – просто отвратительно! Не потому, что русские желали заморить немцев голодом; просто они и сами голодали. Голодали их дети, их женщины, их старики. А где взять столько драгоценной еды, чтобы прокормить почти сто тысяч пленённых врагов? Раз или два в день давали какую-то бурду то из овса, то из картофельных очистков.
Ежедневно вперёд ногами из лагеря выносили десятки трупов. Смерть всегда была рядом. Обессиленные, обтянутые кожей скелеты сутками лежали на полу барака (ни кроватей, ни нар не было). У некоторых силы иссякли настолько, что они не могли добраться до нужника, так и ходили под себя.
Быстрее других сгинули упитанные ребята из тех, что, даже пребывая в окружении, не потеряли жирка – повара, каптёры, штабисты. В плену, лишившись слишком резко доступа к еде, они сдали прямо на глазах, и никакой накопленный жирок им не помог. А наиболее приспособленными к жесточайшим условиям оказались измождённые боями худые солдаты, которые и до плена на протяжении десяти недель окружения досыта не ели.
Фриц хоть и был из таких закалённых голодом солдат с передовой, но из-за высокого роста приходилось ему туго. Такой рост требовал больше еды, чем обычно. Фриц смог убедить себя, что всё происходящее – расплата за грехи, и стало легче; теперь он знал, что страдает, чтобы очиститься. Всё же ему удалось каким-то чудом дотянуть до весны, а там и солнышко пригрело, и рацион чуть прибавили. В особо тяжкие моменты, чтобы понять, что «бывает и хуже», вспоминал, как после первого ранения отправили его выздоравливать в тыл. Так оказался он сразу после госпиталя в команде, стерегущей пленных красноармейцев…
Шёл ноябрь 1941-го. Тот лагерь под Житомиром представлял собой огороженный колючкой чёрный квадрат посреди припорошенного снегом белого поля. А внутри квадрата – десять тысяч обезумевших от голода и холода иванов. Квадрат был чёрным, так как весь снег внутри периметра съели. Съедены были и трава, и листья. Озверевшие люди насмерть дрались за картофельную ботву. Некоторые сослуживцы Фрица, смеясь, кидали в толпу пленных кукурузный початок, чтобы посмотреть, как эти варвары бьются за добычу.
Но Фрицу такие зрелища были не по душе, и он написал рапорт о переводе на фронт. Разве мог он представить тогда, что спустя год окажется на месте тех иванов?! Фриц в подробностях вспоминал виденное там, под Житомиром, чтобы внушить себе: здесь ещё цветочки, бывает страшнее. Действительно, в сравнении с условиями, в которых содержали русских пленных на том поле под Житомиром, здесь ещё можно было выжить! И он выжил.
После долгих скитаний по лагерям и неудачных попыток комиссаров, сулящих прощение, завербовать его в комитет «Свободная Германия», оказался Фриц в этом провинциальном русском городке, в Кирове. Долгие одиннадцать лет отделяли его от возвращения на родину, но их ещё нужно было прожить.
* * *
До подъёма оставались считанные минуты, зуб ныл сильнее. Перед рассветом – самая темень. Чёрный воздух барака, казалось, застыл от мороза. Холод продирался сквозь лохмотья, длинное тело чуть трясло от озноба. Фрицу казалось: он стал частью этой биомассы, что хрипит, чешется во сне, ворочается на нарах, кутаясь от холода. Перед глазами всё мелькали картинки былого.
Ему казалось, что он упустил что-то важное, какой-то ответ. Ответ…
Наконец, послышалась громкая команда, и мрачный барак зашевелился. Снаружи уже доносились окрики, ненавистное: «Давай-давай!» Только Фриц не двинулся с места, он лежал, уставившись в потолок. После бессонной ночи пребывал как в бреду, не понимая толком, где находится: на том свете или на этом…
Вот перед его глазами красноармеец, один из тысяч пленных русских. Он за колючей проволокой; умоляюще смотрит, как надзиратель Фриц уплетает толстый бутерброд с сыром. Этот иван жестами показывает, что хочет есть, но Фриц остаётся невозмутимо-безучастным. Ефрейтор Нойбауэр не издевается над пленными, но и помогать им запрещено. Таков порядок!
Вот перед его глазами русская девочка, нарушившая порядок. Она протягивает хлеб обезумевшему от голода, холода и страха Фридриху Нойбауэру.
Русская девочка, спасающая немецкую жизнь.
Петрозаводск, июль 2015 г.
УЛЫБКА МЭРИЛИН
В кабине жарко и… просто невыносимо противно. Баранку крутит Игнатьич – мятый, средних лет мужичок с физиономией кислой, как квашеная капуста. По масленому лицу струится липкий пот. Во рту гадко, словно курицы помёта наложили.
Да, КрАЗ-лесовоз – не самая комфортабельная машина для езды по кочкам просёлочных дорог. Особенно если едет без груза (тогда его мотает во все стороны на каждом ухабе). Особенно если шофёр – с большого бодуна (а так оно и есть).
Каждое движение болью пронзает одурманенный мозг, и белый свет не мил. Даже родинка на щёчке Мэрилин Монро, что соблазнительно улыбается с цветной картинки, приколотой к козырьку – не мила. Игнатьич хочет быстрее добраться до леспромхоза, чтоб «поправить здоровьице», но страшно гнать – трясутся и руки, и ноги. Это похмелье…
Марево жаркого дня витает в воздухе. Весна семьдесят пятого. Забайкалье. Мохнатые сопки обрамляют зеленеющую молодой травкой долину. В безоблачном небе повисло, словно пришпиленное, солнце. А там внизу, в долине – пыльный посёлок, районный центр Сопатовка. Облезлые панельные двухэтажки с тёмными пустыми глазницами окон, обшарпанный частный сектор с помойкой по соседству. И храм, страшный храм с дырявой ржавой маковкой без креста; с тёмными от сажи стенами; с распахнутыми настежь воротами, пробитыми в стене прямо в алтарь, где устроен склад удобрений.
Сверху, с сопок видно, как по грунтовой дороге, ведущей из Сопатовки в сторону ближайшей деревушки, тарахтя мотором, катит юркий ГАЗ-69 защитного цвета. Машинка, словно оправдывая своё народное прозвище «козлик», изредка подпрыгивает на кочках, трясёт брезентовой крышей. Пройденный путь её отмечен длинным облаком пыли. Впереди темнеет одинокая фигурка женщины, бредущей в том же направлении, что и авто.
ГАЗик пролетел мимо, и фигурку окутало жёлто-серой пеленой. Слабо скрипнули тормоза, и машина сдала задним ходом прямо в пыльное облако. Они пристально посмотрели друг другу в глаза – две женщины. Та, что за рулём – совсем молоденькая, с ярко накрашенными губами, златокудрая, словно сошедшая с экрана американская кинозвезда – предложила:
– Садитесь, Варвара Петровна, подброшу вас.
– Нет-нет, Фрося, ты езжай, езжай, – ответила, опустив глаза, старшая. – А я прогуляюсь по свежему-то воздуху. Погода такая – прям хорошая.
Пыль медленно оседала на цветастый платок, прикрывший тёмные волосы. На красивое, несмотря на следы давнишнего ожога, немолодое лицо. На четыре медали, красовавшиеся на впалой груди старшей женщины.
Молодая, та, что Фрося, бросила выразительный взгляд на оттянутую внушительной авоськой правую руку Варвары Петровны (левый её рукав – пустой – был аккуратно заправлен в карман пиджака).
– Садитесь же, говорю вам! Такую ношу тащите! Да и разговор есть, пора нам всё же поговорить.
Спрыгнув из машины, Фрося двумя руками вцепилась в тяжёлую авоську и с трудом закинула её на заднее сиденье. Тёмная женщина смахнула со лба освободившейся рукой маленькие капельки пота, тяжело вздохнула, и, повинуясь напору молодушки, медленно уселась рядом с сумкой.
В эту минуту прогромыхал мимо них серой громадиной КрАЗ-лесовоз, пустой прицеп которого шатало на кочках, как пьяного в подворотне. Обдав пылью, свернул он на леспромхозную дорогу и скрылся за выступом сопки.
Тронулся и ГАЗик. Ехали молча. К рокоту двигателя лишь изредка примешивался скрип сидений. Фрося обнаружила в треснутом зеркале заднего вида внимательный взгляд пассажирки. Но Варвара Петровна вновь опустила глаза, как наяву стояла пред ней картинка:
Вот едет она в этой самой машине, на этом же месте, но впереди – прикрытый слегка распушившейся норковой шапкой затылок представительного мужчины. Мужчина дымит сигаретой в открытое окошко. Морозный ветер, смешанный с табачным дымом, врываясь в салон, прикасается влажными снежинками к лицу. Солидный мужчина, уверенно руля, часто оборачивается, что-то рассказывает забавное, заставляет Варвару Петровну на минуту позабыть обо всём на свете и смеяться, смеяться… А потом Варвара Петровна ловит мужской взгляд, словно ощупавший её пышную грудь, подчёркнутую облегающим пальто. Её щёки краснеют, она знает, что след ожога на лице остаётся в такие минуты почти белым, отчего сильней выделяется. Но это не сильно заботит, главное – она чувствует трепет в душе, то сладкое, почти забытое чувство…
Вскоре ГАЗик затормозил у большого деревянного дома, послышался жалобный собачий вой.
– Ох-ох! Шарик, чего ты? Никак, с утра без воды собака на цепи сидит! Жарко тебе, Шарик. Сейчас, сейчас.
Женщины пошли к дому, их взорам предстали добротные некрашеные, чёрные от времени стены, лишённые каких-либо украшений. Лишь строгая простота. Входную дверь снаружи подпирала палка – в дальних деревнях сей знак показывает: хозяева ушли, в доме нет никого. Женщины застыли у калитки.
– Могу я вам пару вопросов задать? – поинтересовалась Фрося. Она работала пионервожатой в поселковой средней школе и собиралась этим летом поступать на факультет журналистики.
– Да ведь сказала уж всё в школе, – ответила Варвара Петровна. Это утро провела она, выступая перед учениками вместе с другими ветеранами на торжественном собрании, посвящённом приближающемуся тридцатилетию Победы.
Собачий вой стал требовательней, перешёл в визг.
– Я по личному делу.