– O? est M-r Wеreschagine?
– Que fait-il donc avec nous?
Я, просто, готов был провалиться в преисподнюю. Нечего было делать, пришлось выйти к публике и извиниться перед ней, уверив, что завтра освещение будет наверно готово.
Весь день «электрические люди» бегают и суетятся как угорелые: осматривают проводы, проверяют. Привозят новый локомотив.
Наступает опять вечер, публики съезжается еще больше, а мы с братом приходим еще в больший ужас: картины наши по-прежнему остаются в темноте.
Публика постояла, поругалась и разъехалась.
Слов нет, конечно, днем у нас сбиралось человек до тысячи и более, по вечерам же, когда электрический свет уже наладился, посетителей все-таки бывало очень мало. Публика, изверилась в освещение и перестала ходить.
Глава IX
Пешт
В ноябре 1882 года, когда я приехал в Пешт, здешний Кюнстлергауз уже был готов для наших картин. Сам же художник в это время вторично уехал в Индию доканчивать свои начатые работы.
Заведующие Кюнстлергаузом, гг. Телепи и секретарь Смретшани, оказались самыми любезными и внимательными людьми, каких только я встречал за-границей. Мало того, что они, как говорится, из кожи лезли, чтобы возможно лучше расположить картины, они чрезвычайно заботились и обо мне лично, и о моих Якове и Александре, как бы поудобнее устроить нас, да подешевле. По наружности, эти два господина представляли противоположности: Телепи – шатен, пожилой, толстенький, маленького роста, с брюшком. Смретшани – яркий брюнет, стройный, худощавый.
Работа по устройству выставки у нас пошла чрезвычайно быстро. В какие-нибудь две недели все расставили, развесили, а фирма «Ганс и К°» осветила нам картины чудным электрическим светом. Смело можно сказать, что ни на одной выставке у нас не было такого приятного света.
Пештский Кюнстлергауз – очень роскошное здание, и залы в нем расположены довольно удобно.
За несколько дней до открытия выставки, Смретшани торжественно заявил мне, что он необходимо должен познакомить меня с двумя уважаемыми в Пеште особами, сестрами «Wohl». Старшая – Янка, считалась здесь известным художественным, музыкальным и даже литературным критиком; младшая же, Стефани, писала романы. Предварительное слово Янки в газетах о наших картинах, по его мнению, могло иметь на публику большое влияние.
– Это пресимпатичные барышни! – говорил мне Смретшани дорогой, когда мы, на другой день, ехали к ним с визитом. – Какой только новый, артист, художник или музыкант появится в Пеште, то прежде всего он попадает к Wohl и у них находит себе покровительство.
Хотя я не был ни художником, на музыкантом, но должен сказать, что Wohl приняли меня чрезвычайно радушно. Большей симпатии я никогда за-границей нигде не встречал. И можно ли же было ожидать такого приема от кровных патриоток-венгерок, когда антипатии венгерцев к нам искони проповедуются во всех книгах и газетах.
Я прожил в Пеште три месяца, и никакой тени вражды не замечал. Янка Wohl горела нетерпением побывать на выставке. Смретшани столько ей наговорил чудес, да и сама она столько читала в газетах о Берлинской и Венской выставках, что просто не могла дождаться. Кроме того, ей непременно хотелось первой увидеть картины, чтобы сказать первое слово в газетах, и быть, что называется, застрельщицей. Конечно, я пригласил ее на другой же день осматривать выставку. Показывал все картины, объяснял содержание, насколько знал, и она осталась в восторге от виденного.
Одновременно с Янкой осматривал картины и знаменитый венгерский художественный критик Келети. Его слово имело первенствующее значение на всю Венгрию.
Лист
Не помню теперь хорошенько, на второй или на третий день выставки, так около полудня, смотрю, в первом зале, стоит высокий широкоплечий старик с длинными седыми волосами, спускавшимися до самых плеч. Одет он был в длинный черный капот, в роде поповского подрясника. Характерное лицо его мне показалось почему-то знакомо: бритое, без бороды и усов, нос большой с горбом, брови густые, нависшие на глаза. Старца бережно поддерживала под руку моя знакомая Янка Wohl. Он с видимым восторгом всматривался в картину, и, не отрывая глаз, наклонялся к своей спутнице и слушал, что та ему рассказывала. Очевидно, Янка передавала то, что слышала от меня.
– Кто это такой? – спрашиваю я Смретшани, который как раз подвернулся мне тут, и указываю на незнакомца.
– Лист! – воскликнул тот, при чем невольно удивляется моему неведению. Тут только вспомнил я знакомые черты лица, которые столько раз видал и на бюстах и на портретах.
Боясь нарушить спокойствие гениального человека, я осторожно следую позади него.
Густая толпа народу с почтением расступалась перед «своей знаменитостью» и любезно давала пройти поближе к картинам.
Лист тяжело волочил ноги и шумно шаркал ими по полу. По мере того, как он медленно подавался вперед, переводил взор свой с картины на картину и, выпятив свой заострившийся подбородок, точно впивался глазами в сюжет. Изредка прислушивался, что говорила ему его спутница, шамкал что-то губами и отвечал ей по-французски. До меня несколько раз долетал его старческий, немного гнусавый голос «charmant, dеlicieux!» Затем слышалось: «ma ch?re enfant». Это последнее, очевидно, относилось к Янке. Та, в свою очередь, называла его «cher Ma?tre». Но вот Янка Wohl заметила меня, позвала и представила Листу. Он очень сердечно поздоровался и сказал мне по-французски несколько слов.
Сущность их заключалась в том, что он уже давно, еще по фотографиям, восхищался туркестанскими картинами брата, и что всех больше ему нравилась картина «Забытый». «В ней одной» говорит он, «целая поэзия». Затем берет своими геркулесовскими руками мои руки, трясет их и оживленно восклицает:
– Я всегда любил русских и всегда радостно вспоминал, как я горячо был когда-то принят у вас в Петербурге и Москве; а теперь, после выставки картин вашего брата, еще больше полюбил русских.
Я так был обворожен Листом, что на другой же день пошел к нему с визитом, предварительно захватив с собой лучший экземпляр фотографии «Забытый», какой только был у нас в продаже на выставке. Лист, как директор, жил в самом здании консерватории, на той же самой «Radial-Strasse», или по венгерски «ScliugarUtza», где находился и Кюнстлергауз, в каких-нибудь ста саженях от меня. Он вышел ко мне с распростертыми объятиями, а когда я передал ему «Забытаго», то благодарностям не было конца.
Из его кабинета, уютно обставленного мягкой мебелью, выходила дверь в громадный зал консерватории. Когда я в первый раз вошел в этот зал, то был поражен видом необычайной величины органа. Такого большего я еще никогда не видал, просто целый дом.
Когда я познакомился с Листом поближе, то частенько заходил к нему по вечерам. Старик страдал подагрой и любил лежать на мягкой кушетке. Я обыкновенно подсаживался к нему поближе на ту же кушетку или на стул. Слуга подавал нам бутылку старого токайского. Лист любил токайское. И мы, попивая вино из маленьких стаканчиков, беседовали по нескольку часов. Лист, этот гениальный композитор, был уже в преклонных летах: ему было тогда 72 года. Я же, в сравнении с ним, еще молодой человек, служил в казаках, в музыке ничего не понимал, хотя и любил ее, – казалось, о чем бы Листу со мною беседовать? А между тем «le Ma?tre» каждый раз не отпускал меня и подолгу удерживал. И о чем только мы не разговаривали: и о России, и о войне, и о том, где и как прошла наша выставка, и где лучше встречали брата и его картины. Сам же он очень любил вспоминать о своей поездке в Россию, и как его там принимали.
Раз пригласил он меня к себе на вечер. Как потом я узнал, вечер этот устроил он специально для меня. Гостей собралось человек 12: обе сестры Wohl, если не ошибаюсь, Смретшани и шесть барышень, прехорошеньких консерваторок, учениц Листа. Одеты они были чрезвычайно просто. Лист очевидно хотел шикнуть передо мной не костюмами, а венгерскими красавицами. В особенности одна была, – ах, какая хорошенькая! Профиль лица её был безукоризненно правилен, ежели не считать чуть заметную горбинку на тонком носе. Профиль этот напомнил мне тех южных красавиц, итальянок и испанок, которых я видал на портретах в разных музеях. Но только свеясесть лица её, обворожительно живые, черные глаза, чуть открытый розовый ротик, сквозь который блестели как снег белые зубы, далеко превосходили все эти изображения. Густые черные волосы на изящной головке, сзади, были небрежно зачесаны кверху и заколоты простой черной шпилькой, причем часть коротеньких волосков, как пушок, кокетливо украшала её и без того красивую шею. Спереди же волосы слегка свешивались на широкий выдающийся лоб маленькими колечками. Белые, розоватые руки, с длинными развитыми пальцами были по локоть прикрыты широкими рукавами простого, кисейного лифчика. Одним словом, чем описывать её красоту, скажу лишь одно, что куда я ни смотрел, что ни делал в этот вечер, а в конце-концов глаза мои невольно останавливались на этом лице. Оно точно магнит притягивало к себе.
Чрезвычайно приятно удивило меня обращение всех этих учениц со своим великим учителем. они обходились с ним совершенно как с отцом. Как теперь вижу, гуляют они с ним по комнате, все шесть разом: одни подхватили старика под руки и поддерживают его; другие же, напротив, повисли у него на шее и чуть не сбивают с ног, целуют его в щеки, в лоб, даже руки. Лист, по-видимому, приходит от этого в самое лучшее настроение. В ответ на их ласки, он отечески гладит их по голове своими широкими ладонями, при чем мычит и сильно сопит носом. Ласково треплет то ту, то другую по лицу, за подбородок, а кого, так и чмокнет, преимущественно в голову. При этом я заметил, что мою красавицу он в голову не целовал, а, как-то случайно, в самую щечку. А щечка у неё была такая нежная, ну совершенный персик.
Во время вечера я все ждал, не сядет ли Лист за рояль и не сыграет ли что-нибудь, хотя надежды было мало, так как Янка Wohl уже предупредила меня, что «le Ma?tre» редко играет. И вдруг, что же я вижу! Старик встает, шумно волочит ноги по полу и медленно направляется к роялю, окруженный ученицами. Садится за инструмент и берет несколько аккордов. Как ни мало я был сведущ в музыке, но, признаюсь, сердце мое замерло, в ожидании услышать что-либо необычайное – но ожиданию моему не суждено было исполниться. Лист берет несколько аккордов, обращается ко мне и спрашивает своим растянутым мычливым голосом:
– Jouez-vous quelque chose?
– Non, Monsieur, je ne joue pas du tout! – отвечаю ему.
– Mais jouez donc quelque chose! – говорит он, смеется и продолжает брать аккорды.
– Je ne joue que le «Katzenwalzer» avec deux doigts! отвечаю ему и смеюсь в свою очередь.
– Alors jouons! говорит Лист, подвигается и дает мне место подле себя. Я сажусь и начинаю бряцать двумя пальцами кошачий вальс. Лист сопит и играет различные вариации на эту тему. Раз десять повторяю я одно и то же, а он все варьирует, при чем сопит все сильнее и сильнее. Ученицы и Wohl обступили нас и весело хохочут. Но вот Лист останавливается, обращается к моей красавице и говорит:
– Mademoiselle, continuez! встает, улыбается и уступает место.
Та быстро садится, и мы продолжаем свой вальс. Я изо всех сил стараюсь как бы не опростоволоситься перед красавицей, даже пальцы начали уставать; через некоторое время, Лист кладет свою ладонь на голову другой барышни, которая в это время поддерживала его под руку и восклицает:
– Eh bien, mademoiselle, c'est votre tour ? prеsent!
Та без разговоров тоже садится и то же варьирует. Я продолжаю барабанить из последних сил.
Таким образом я переиграл со всеми ученицами и теперь могу похвастать, что играл в четыре руки не только что с лучшими ученицами Листа, но и с ним самим.
Вечер закончился веселым ужином. Распорядительницей были, за неимением настоящей хозяйки, все гостьи зараз. А так как по пословице: «у семи нянек дитя всегда без глазу», то поэтому вышло то, что все кушанья были или недожарены или пережарены. Зато вина было в изобилии и самого лучшего качества.
Вскоре после этого вечера, в зале консерватории давался концерт ученицами Листа. Играли в 24 руки. Вся аристократия Пешта присутствовала на этом концерте. Лист дирижировал. Никогда не забуду я в этот вечер его величественной, широкоплечей фигуры, в длинном черном сюртуке, со спускающимися до плеч, расчесанными седыми волосами. Нельзя сказать, чтобы Лист именно дирижировал. Нет. Он только стоял около одного из роялей и, опершись локтем об инструмент, наблюдал за играющими. Многозначительно оборачивал он по временам голову в ту сторону, где его тонкий слух замечал малейшую неправильность, и затем снова успокоивался. Концертантки были вознаграждены громом рукоплесканий. Лист вместе с ними благосклонно улыбался и низко раскланивался.
Еще раз мне пришлось встретиться с Листом в зале консерватории по следующему обстоятельству. Познакомился я в Пеште с одним сербским семейством Попович. Одна из дочерей их, барышня лет 12-ти, имела большое пристрастие к музыке.
Раз как-то сидел я у них вечером, а барышня эта играла на рояле. Окончив играть, молодая музыкантша, вся раскрасневшись, вдруг говорит мне:
– Ах, как бы я желала, чтобы меня послушал Лист! Чтобы он сказал? Есть ли у меня способности или нет? Но как это сделать? Вот задача! Mon родители незнакомы с Листом.
– Очень просто! говорю ей. – Спроситесь у ваших родителей и поедемте; я вас сейчас свезу к нему в моей карете; она тут дожидается. Барышня оторопела. Она никак не ожидала такого быстрого решения с моей стороны. Побежала к своим старикам, и уже чрез несколько минут выходит в шляпке, со свертком нот в руках, в сопровождении папеньки и маменьки. Те не знали, как меня благодарить. Мы сели в карету и покатили.
Лист был дома и, по обыкновению, лежал на кушетке. Я извиняюсь, что приехал к нему так поздно, представляю маленькую музыкантшу и рассказываю в чем дело.