Оценить:
 Рейтинг: 4.6

Когда рыбы встречают птиц. Люди, книги, кино

Год написания книги
2015
<< 1 ... 4 5 6 7 8 9 10 11 12 >>
На страницу:
8 из 12
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

В.К.: Ну, в столице я тоже живала: училась в Литинституте. Пять лет – с 1984-го по 1989-й. Ветра истории уже подували: правда, бури были впереди… В марте 85-го на семинаре обсуждали мою повесть, с которой поступала в институт, – в тот день хоронили Черненко, Садовое кольцо перекрыли – пришлось бежать на Тверской бульвар переулками. Едва успела. И потом понеслось: Горбачев, перестройка, гласность… А мы жили в своем семиэтажном общежитии на Добролюбова, точно в башне из слоновой кости: дружество, любовь, и – ах, Набоков-Набоков. А вокруг всё рушилось. До сих пор снится дорога: садишься на 3-й троллейбус – выходишь напротив Ленкома. Потом мимо издательского дома «Известия», через подземный переход, мимо магазина «Наташа» и кафе «Лира» (там теперь «Макдональдс») – на Большую Бронную или сворачиваешь на Тверской бульвар. Пять лет жизни, приправленные разговорами о литературе, полторы тысячи дней – одна сплошная литературная тусовка, в конце концов, от этого устаёшь. Поэтому мне – да, очень уютно вдалеке от нынешних литературных тусовок. А в практическом плане – что они могут дать? Я даже не знаю.

А.Ч.: Мне, честно говоря, всегда казалось, что «неэффективный ВУЗ» – именно Литинститут: Платонова писать, как Платонов, учить не нужно, остальных – невозможно, а вот развратить «посиделками гениев», имплантированием в сомнительную водочную тусовку-богему и непонятной профессией – можно. Но вам что-то дал Лит, судя по теплым воспоминаниям, хорошо сыграл в жизни?

В.К.: Литинститут дает классическое филологическое образование – разумеется, для литератора это важно. Там учились люди, – у которых в домашних библиотеках всё это имелось, они уже всё прочли, а для меня «Илиада» и «Одиссея» стали откровением. Мы с друзьями читали вслух «Илиаду» – и были счастливы. И Литинститут – дал главное: друзей. А то в своей дыре сидишь – пишешь: и все вокруг думают, что ты какой-то не такой, идиот какой-то, все проживают жизнь, а ты непонятно чем занимаешься. А там все такие – бумагомаратели. Хотя, конечно, заражаешься один от другого, когда варишься в одном котле – стараешься подражать, но это проходит. Там стыдно было писать просто, моветоном считалось, в нашей башне. Руководил семинаром Александр Евсеевич Рекемчук – он, напротив, учил нас: важно не то, Как пишешь, а – О Чем. Ну, и вот, можно сказать, что за душу студиозуса-литератора боролись Набоков и Горький.

В Сочи в то время никто самиздат не читал и слыхом не слыхивал о Солженицыне или Веничке Ерофееве. А в Литинституте поэма «Москва-Петушки» ходила по рукам, её перепечатывали по ночам на машинках, чтобы оставить себе экземпляр. Это на первом курсе, а уже на четвертом, в 88-м «Москва-Петушки» появилась в книжных магазинах. В конце 80-х на нас обрушилась вся эта запрещенная прежде литература, которую стали печатать толстые журналы, – и прокатилась по молодым литераторам колесом, для нас уже не оставалось места на журнальных страницах. И сокровенная литература оказалась пятой колонной, словом, которое уничтожило страну. Конечно, там было много других факторов, но слово, вернее, антислово подготовило почву, сделало её зыбкой, болотистой. Это такие малярийные болота диссидентства на месте вечной мерзлоты русского духа.

А.Ч.: Если бы вы изображали Сочи и Москву в ваших книгах в виде персонажей, как бы вы их изобразили? Говоря в терминах психогеографии, какими символами они для вас являются?

В.К.: Сочи – это городок в сталинской табакерке, сталинский ампир санаториев, театров, скульптур – в окружении нарочитой, посторонней этой земле растительности, свезенной сюда со всех континентов. Всё в этом городе искусственно, как прививки на Дереве Дружбы политиками и космонавтами. Кажется, что природа и архитектура тут в гармонии, но тонкий подлог опаснее грубого.

А про столицу скажу одно: В Москве, чтобы прожить жизнь недаром, надо построить дом на берегу финансового потока и родить дочернюю фирму.

А.Ч.: От городов и писателей перейдем к читателям. Когда я читал ваши книги и даже пытался сформулировать о них что-то рецензионно[27 - Чанцев А. Слушать траву, стать деревом, понять что-то главное // НЛО. 2009. № 98.], мне показалось, что вы не думаете о своем читателе так, как думают коммерческие писатели, и как не думать есть как раз благо по гамбургско-шкловскому счету. И отчасти поэтому я и расспрашивал вас о вашем происхождении, что мне были любопытны истоки вашей независимости что ли… В старом интервью Л. Данилкину[28 - Данилкин Л. Интервью с В. Кунгурцевой. // Афиша. 2008. 10 декабря (http://www.afisha.ru/blogcomments/3284/).] вы сказали, что начали сочинять трилогию про Ваню Житного для вашей дочери, своего рода альтернативой-антидотом от «Поттера». Что сказала ваша дочь? И кто те реальные читатели, кого вы знаете – пишущие вам, откликающиеся как-то иначе?

В.К.: Я на самом деле совсем о читателе не думала, когда писала. Даже не знаю, на какого читателя я рассчитывала, какого возраста и т. д. и т. п. Мне казалось всё же, что это не детская литература. Хотя, если бы Гарри Поттера не было – не появился бы и Ваня Житный. А если бы у меня не было маленькой дочки, разумеется, я бы никогда не прочла Поттериану (я ребенку тогда книжки вслух читала). Наверное, я что-то другое бы написала. Дочке было 8 лет, когда «Волшебный мел» издали, – кстати сказать, благодаря Литинститутским связям опять-таки, – и ей Ваня Житный полюбился больше Гарри Поттера. Я была счастлива. Когда в «ОГИ» решили печатать «Волшебный мел», издательству как раз дали грант на издание книг для подростков, поэтому они и написали, что это повесть для среднего школьного возраста – подноготная такова. Увы, кто читает трилогию, мне не известно, есть несколько отзывов на «Озоне», критики читают некоторые. Льву Данилкину я очень благодарна, если бы не он – книжку бы просто не заметили, и читателей не было бы совсем. Да, вот Маруся (дочка) «В Контакте» переписывается с московскими ребятами, одна девочка пишет, что книжки о Ване Житном – самые любимые. К сожалению, в Сочи никто, кроме нескольких близких друзей, моих книг не читал – здесь их не продают.

А.Ч.: Вы читали трилогию дочери – о войне в Чечне, заложниках, о штурме Белого дома, о, в конце концов, плюющихся и ругающихся главных героях, книгу с изрядной долей смертей, страха и жестокости – это была своего рода воспитательная подготовка подростка к реалиям современной жизни? И как для себя вы определяете жанр трилогии и последующей «Орина дома и в Потусторонье», в которой, кажется, вы пошли еще дальше, делая повествование жестче, безумнее даже, более сновидческим, жанрово в принципе, мне кажется, неопределяемым?

В.К.: Ну да, читала – чтобы она знала, в какое время живет, чтобы немножко понимала, что было в стране совсем недавно, в школе же им подают это совсем под другим соусом, там либеральный взгляд на недавнюю историю. Я хотела, чтобы мои дети были моими единомышленниками. И, конечно, я вербую единомышленников из читателей – почему бы и нет: если им внушают, что вот это черное, черное, черное, а я вижу, что это белое – я так и говорю: «Белое!» Ну, а что касается излишней жестокости – мне так не кажется. Никто из моих героев не ругается матом, – говорится, что они ругаются (домовой-фронтовик, в частности), но никто ведь ни разу не выругался, самое сильное выражение в трилогии о Ване Житном «курва» – знаете почему? Потому что это «страшное» ругательство то и дело употребляется в «Песнях южных славян», к примеру: «Ах, ты, Вида, курва-самовила!» Если говорить о том, что герои, в том числе подростки, плюются… вернее, они плюют друг другу в рот: так ведь это сказочный способ выучиться птичьему языку… Об этом можно прочитать у А. Н. Афанасьева в «Поэтических воззрениях славян на природу». Много говорили о том, что ой-ой, какой ужас, в «Ведогонях» описана расчленёнка – я всё ждала, может, кто-нибудь заметит: там помещена огромная, на целую страницу цитатная, – нарочито не закавыченная – компиляция фрагментов из нескольких известных былин, в том числе, из былины «Илья Муромец и дочь его»… Вот фрагмент: «Тут скочил Илья да на резвы ноги,/ А схватил как поленицу за желты кудри,/ Да спустил он поленицу на сыру землю,/ Да ступил он поленице на праву ногу,/ Да он дернул поленицу за леву ногу,/ А он надвое да ее порозорвал,/ Ай рубил он поленицу по мелким кускам». Там, где Златыгорку собирают по частям – прямая цитата из финского эпоса «Калевала», где мать собирала по частям тело веселого Лемминкяйнена, вылавливая его граблями из водопада Туони. Пожалуйста, если вы это читали – то сразу увидите: давайте вместе повеселимся! Никто ничего не заметил! Теперь можете резать меня на куски за этот постмодерн в стиле фольк. Я писала очень реалистические, жесткие вещи в институте, без примеси мистики, но у меня был мистический опыт, после которого я не могла уже писать так, как раньше. Я увидела, что завеса не так уж прочна, что она истончилась, что оттуда сквозит… Притом я не пью – совсем, не курю, никогда не употребляла наркотиков, не пробовала даже, поэтому нельзя сказать, что у меня были измененные состояния сознания из-за таких вещей. Я никогда не пыталась нарочно наладить какую-то связь неведомо с чем, напротив, я всякий раз отшатывалась. Я земной человек, приземленный даже, но я же анализирую то, что со мной происходит, и я не могу не доверять своим ощущениям, я не могу усомниться в себе, если мои уши слышат Это, или мои глаза видят То. И никто не докажет мне, что этого нет, что мне привиделось! Может быть, оттого мои книжки можно назвать сновидческими, или безумными, или фантастическими, или детскими, или сказочными, «Орину дома и в Потусторонье», кстати, на днях отрекомендовали как «астрально-кармический детектив», одним словом, как ни назови – только в печь не сажай! Да можно и в печь!

А.Ч.: Это немного напомнило мне то, как Даниил Андреев, православный человек, встречал свое духовидчество – он и не хотел его, но принимал, хотя оно его и страшило (из духовидцев вспомнился именно он потому, что у вас даже образность иногда совпадает)… Какой именно мистический опыт открылся вам? Вы вообще религиозный человек? Потому что можно, по-моему, сказать, что в ваших книгах много исконного язычества…

В.К.: Моя бабушка не пряла, не шила и не вязала в пятницу, а то, де, Параскева-Пятница рассердится и накажет, говорила, что вот сегодня, мол, Земля – именинница (на Троицу), отпаивала больных внуков заговоренными настоями, пыталась снять с меня, маленькой, то сглаз, то порчу, переливая воду из кружки через дверную ручку, от тяжелого похмелья клала под подушку веник-голик – и как-то умудрялась совмещать эти языческие суеверия, а по сути знания, которые передавались из поколение в поколение, – с научным багажом, полученным в техникуме: она была фельдшером на Лесоучастке, притом, очень хорошим (ото всех людей, кроме членов семьи, это ненаучное знание скрывалось – как постыдное, осуждаемое и, разумеется, никоим образом на чужих не применялось). Я напоминаю о банальных вещах: о двойственной природе христианства на Руси, которое неразрывно сплелось с исконными языческими верованиями. Притом, что потом, за 70 лет советской власти крестьян отучили и отлучили от веры. У нас в семье и в советское время пекли куличи на Пасху и красили яйца, в Мацестинском чайсовхозе на Святки ходили ряженые, дети колядовали – и всё это прекрасно уживалось с атеизмом. Широк человек. Но вот широки ли ворота веры… Если говорить о моей личной вере… одно время – очень недолго – я жила вблизи Иосифо-Волоцкого монастыря, мечтая, со временем, может быть, принять постриг. Мой нынешний муж, таким же образом, в начале 90-х поселился неподалеку от Оптиной Пустыни, где прожил лет семь. Это были неудачные попытки ухода.

Что касается мистического опыта – я же не настолько глупа, самоуверенна и горда, чтобы подумать, что ко мне можно послать творения света, а кому хочется иметь что-то общее с насельниками тьмы… Подробнее не хотелось бы говорить, чтобы мне не посоветовали обратиться к психиатрам. Постараюсь объяснить словами героя своего нового романа: «НЛО как аберрация научного мировоззрения. В театре теней мифологизированного сознания зооморфный бес, если его спроецировать на другой экран, превращается в гуманоида, адский котел – в тарелку. После некоторого развития уровня психиатрии Бог не прибегает к вещим снам и видениям наяву, по той простой причине, что контактёр-пророк, сподобившийся посещения, примет контакт за психическое расстройство. Вероятность визита пришельцев контактёр еще готов допустить, но в глубине души явление ангелов кажется ему совершенно невероятным. Итак, в распоряжении Бога остается единственный убедительный язык для памятливого человека, это – логика простых повседневных событий. Она и свидетельствует о том, что хочет сказать Бог». А «Розу мира» Даниила Андреева читает и перечитывает один из второстепенных персонажей моего романа.

А.Ч.: «Астрально-кармический» – это ведь даже довольно точно в отношение «Орины»… Про аллюзии я как раз уже хотел Вас спросить. Из литературных, понятно, действительно «Калевала» – «Мастер и Маргарита», с остановками везде. Но у вас совершенно внятно присутствуют не только мифические, но и роковые отсылки. Какую музыку вы слушаете?

B.K.: Да, вы некоторые литературные аллюзии вычислили. А вот с музыкой совершенно точно – не моё. То есть, ответ: никакую. И никогда не слушала, не увлекалась никаким роком. И классическую музыку тоже не слушаю. Зато люблю петь, особенно песни советских времен – пою с чувством, со слезой, но со слухом у меня, мягко говоря, не очень. По всем музыкальным вопросам, – если мне нужно для чего-нибудь в тексте говорить о музыке или музыкантах, – обращаюсь к сыну. Он бас-гитарист – помимо того что работает на плантациях; время от времени собирает то одну группу, то другую – но все они быстро распадаются. Сейчас репетируют с волынщиком, кличка – Гарольд, парень волынки делает и на них играет. Митя (сын), он, конечно, дока в музыке – вот я у него и спрашиваю. Я понимаю, что как личность чего-то лишена, что это какое-то незримое уродство – раз я в музыке ничего не понимаю, поэтому, чтобы реабилитировать себя в собственных глазах, дочку отдала в музыкальную школу, вот она и на фортепьянах бренчит и на гитаре, и слушает какую-то странную японскую музыку. Одним словом, растет еще один персональный музыкальный эксперт.

А.Ч.: Вы говорили, насколько я помню, что сын и посоветовал вам поместить третью часть трилогии о Ване Житном в Югославию, точнее – на ту войну. Та война / Югославия несут для вас все те же значения, что для традиционных славянофилов? Ведь как автор – глубоко условного – фэнтези вы могли привязать ваше повествование к какой угодно эпохе, хоть к индейцам майя…

В.К.: Вы меня обижаете: глубоко условное фэнтези – это не про меня. Майя тут никаким боком быть не могли. Я пишу про близкую историю своей страны, про то, что меня задевает за живое, или вот – про Югославию, которая – да, очень важна для меня, это такое может быть даже сакральное место. Я же говорила, я очень люблю «Песни южных славян». «Вот послушайте, старый да малый,/ Лазарь-князь так заклинал пред боем:/ «Ничего от рук тех не родится,/ Кто на бой на Косово не выйдет, – / Ни на поле белая пшеница, / Ни на склонах лозы винограда». У меня дочка родилась, когда бомбили Белград, я знаю – многие русские рвались туда – на помощь сербам, в том числе, моя семья. Если бы кликнули – добровольцев было бы полстраны. Южные славяне – наши братья и, когда убивают братьев, нельзя молчать, если не можешь помочь мечом, нужно кричать. «Дроздово поле» – и есть такой крик. Эхо крика 1999-го года. Может быть, звук не гармоничный, это ведь не песня, тут главное, чтобы услышали… Мне бы очень хотелось, чтобы меня услышали в Сербии…

А.Ч.: Интересные совпадения – буквально по соседству с вашими ответами мне сейчас приходят письма от сербской переводчицы… В ваших книгах вы не скрываете ваших политических взглядов и этой действительно обиды за страну, боли из-за нашей истории. Ваня Житный в частности оказывается с друзьями в Белом доме во время его штурма. Что, на ваш взгляд, было самым неправильным в нашей недавней истории, где правители / мы совершили главную ошибку, допустили непоправимое?

В.К.: Это отдельная тема, очень объемная. В двух словах не скажешь, поэтому я просто перечислю… Понятно, что это Беловежский сговор и расстрел Белого дома. 1993-й год оказался таким роковым водо-, вернее огнеразделом, после которого история потекла вспять – и мы оказались в новом Средневековье. Об этом многие говорят. Средневековье с пластиковыми картами, пластиковыми окнами и пластиковыми душами.

А.Ч.: «На просторах небесной страны нас встречает могильный покой»[29 - Песня «Наша Родина – СССР» группы «Оргия Праведников» на слова Д. Аверьянова (http://www.youtube.com/watch?v=SwAX07IzomU).], как поется в рок-песне… А кто именно высказывает подобные взгляды? Вообще слова каких современников для вас важны? Я спрашиваю это еще и потому, что, как мне кажется, у нас сильный перекос – ведущие СМИ (я говорю прежде всего о бумажных, потому что государственное ТВ – другая тема) транслируют в большинстве своем «либеральные» смыслы и риторику, противоположный им взгляд, изложенный на интеллигентном уровне, найти сложно, а сам по себе уже этот перекос порочен…

В.К.:Я в Интернете находила схожие мнения – о Новом Средневековье, а термин этот ввел еще Бердяев. Кто конкретно высказывался – не помню. Что касается бумажных СМИ – я их не вижу практически. Читаю электронную версию газеты «Завтра» – для меня очень важно то, что говорит и пишет Александр Андреевич Проханов. Очень интересно было слушать Наталию Нарочницкую – на ТВ, сейчас она пропала с экранов. Вот читаю в «Фейсбуке» Максима Кантора – он всегда очень горячо высказывается, парадоксально.

Сейчас на всем и вся – личины, в том числе, многие слова и понятия – волки в овечьих шкурах, и овцы – в волчьих, всё перепуталось: разве нынешний либерал – это либерал, или демократ – это демократ? Нужно дать им другие имена, чтобы не путать людей: не демократ – а демофоб, или вернуть исконные: не либерал – но западник. Либералы-западники числом своих СМИ побеждают, и это действительно страшный перекос – получается, что у народа-великана вырван язык. Вновь «улица корчится безъязыкая – ей нечем кричать и разговаривать». Удав демократии и граждане кролики.

А.Ч.: У вас не было желания писать публицистическое, как тот же Кантор, тем более что некоторые нон-фикшн опыты в том же «Частном корреспонденте» у вас были? Или вам полностью хватает художественных текстов для «вербовки сторонников»? Сейчас такое время, когда Блок пишет «Двенадцать» и очень многие оставляют творчество ради «прямого высказывания»…

В.К.: Нон-фикш опыт – мелковат. К сожалению, у меня не настолько острое перо. И потом – нужно быть кем-то другим, – во всяком случае, не детской писательницей, известной в очень узких кругах, – чтобы тебя стали слушать. Лучше я в своих книжках, опосредованно, постараюсь сказать всё, что думаю.

А.Ч.: А какие книги вас действительно впечатлили в последнее время? Книги из новинок, недавних, тех, что всегда?

В.К.: Роман «Санькя» Захара Прилепина прочла года три назад – и плакала над судьбой и поступками героев. Никак не думала, что у нас есть еще такая молодежь, которая готова на жертвы. Очень понравился роман Сергея Ануфриева и Павла Пепперштейна «Мифогенная любовь каст» – я его вынужденно прочла, написав трилогию, поскольку несколько раз сталкивалась с тем, что вроде бы я – последовательница этих авторов. По-моему, общего очень мало. Разве то, что в лихую годину (в Отечественную войну) на стороне русских людей выходят сражаться сказочные персонажи, вроде домовиков, лешаков, полевиков и т. д. Но на эту идею меня натолкнуло чтение работы А. Н. Афанасьева «Поэтические воззрения славян на природу». А роман – гениальный, единственно, что меня напрягло – так это большое количество мата на страницах книги. Я знаю, что в интеллигентских кругах модно материться, а в нашей крестьянской семье было так: выругаешься – и схлопочешь по зубам. В Литинституте я благоговела перед Набоковым – я уже говорила, еще были периоды увлечения Кнутом Гамсуном и Уильямом Фолкнером. А вообще я из партии Достоевского, у нас же двухпартийная система в классике: мой муж – раз в году перечитывает Толстого, а я – Достоевского.

А.Ч.: А как вы относитесь к Лимонову?

В.К.:Я его безмерно уважаю. Будь я моложе, записалась бы в нацболы.

А.Ч.: Если не секрет, какие эмоции у вас вызывает Путин? Мне в последнее время его жалко, как не может не быть жалко человека, против которого направлено столько негативных эмоций…

В.К.: Сейчас я буду говорить, как юродивая, поскольку от моих эмоций и слов Путину не горячо, не холодно: все политики, конечно, одного поля ягода, только разного сорта. Если Петр I – это арбуз, Сталин – калина, Ельцин – волчье лыко, то Путин – крыжовник. Он не ядовитый, скорее кислый, чем сладкий, скорее садовый, чем лесной, и колючий. Но его не жалко. Правитель, мне кажется, не должен вызывать чувство жалости. Пускай лучше страх, если уж не уважение и не любовь. Но тут возникает вот какая штука. Если вдруг властитель знает счет своим дням, – ну, например, – а такого, по-моему, в истории не было, то у него появляется уникальная возможность оправдать себя и свое правление. Он должен совершить самурайский поступок: оправдать ожидания, успеть сделать в эти дни то, чего не сделал за 12 лет правления, а именно: провести национализацию промышленности (в особенности, той, что связана с нефтью, газом, никелем и т. п.), со всеми вытекающими отсюда последствиями. Возможно, коррупционные скандалы последних дней – только начало, может быть, мы видим истоки великого подвига?! Из Савла превратиться в Павла – вот сакральный путь Путина.

А.Ч.: Т. е. Ленин – гриб, а Путин – крыжовник… Что вы думаете о нынешних митингах? Вы могли бы когда-нибудь о них написать, как о 93 годе в «Ване Житном»?

В.К.: Когда движение рассерженных горожан возглавляет гламур – то получается исторический фарс. Вы видели, какие лозунги были на Болотной и Сахарова? Юмористические, в основной своей массе. Разве можно чего-то добиться шутками? Понятно, что «Земля – крестьянам» и «Заводы – рабочим» сейчас бы не покатили. Но вот такой, к примеру, как «Недра – народу» оправдал бы это сахарно-болотное движение в глазах матери-истории. Но такого лозунга не было, и ничего подобного не произносилось со сцены лидерами втуне возмущающихся масс. Нет, на эти митинги я бы Ваню Житного с домовым и петухом не стала бы отправлять, там и без них было слишком много причудливых созданий.

А.Ч.: Лозунги как раз, мне кажется, не самое страшное – это отчасти та игровая традиция парижского мая 68, ситуационистов, которая позволяет слегка рерадикализировать кроваво-революционный подтекст протестных движений, хотя я понимаю, о чем вы говорите. Если бы сохранился Советский союз, каким бы он был сейчас?

В.К.: В СССР – была тоска по царской России, в постсоветской – тоска по советской. Ностальгировать – наверное, постыдное, а главное бесплодное занятие. Но я отвечу: думаю, что, к 2013-му году мы бы уже слетали на Луну, советский марсоход (по аналогии с луноходом) взял бы на красной планете пробу грунта, и космонавты бы уже высадились на Марсе. А мы, на земле, по-прежнему одевались бы не броско, но ботинки и пальто носили бы годами и питались самой здоровой в мире пищей, которую производили бы сами. Дети бы учились, рабочие трудились на заводах, колхозники – в колхозах. И все, кроме кучки диссидентов, думали бы, что живут в очень хорошей стране. Это подлог: сводить радость жизни к радости потребления – то, что нам подсунули сейчас. Ну и Варвара-Америка, разумеется, впечатленная нашим новым оружием, не совала бы всюду свой длинный ракетный нос, – опасаясь, что ей его оторвут, и всему миру от этого было бы спокойнее.

А.Ч.: Еще один банальный, как и про понравившиеся книги, вопрос – но очень любопытен ваш ответ. Что вы пишите сейчас, что должно выйти?

В.К.:Я пишу роман под рабочим названием «Девушка с веслом», действие которого разворачивается на юге, в черноморском городе, похожем на Сочи, в наши дни. Там три линии: мужская, детская и юношеская, пунктиром – женская. Даны будут портреты наших современников на фоне города, который еще никто, насколько мне известно, не описывал. До определенного момента это реалистический, может быть даже – производственный и школьный роман. Но затем, когда каждый из персонажей, – в силу обстоятельств, – оказывается у последней черты, всё кубарем катится в самую разнузданную небывальщину. Из которой, в конце концов, герои должны выкарабкаться. По жанру это – бюрократическая мистерия (поскольку помимо главных героев там действуют мэр города, начальник полиции, следователь, нотариус, судья и т. п.), пока я определила бы так. Роман почти готов, но кто его напечатает – я пока не знаю.

Дмитрий Дейч. Критика гибридных форм

Выход книги «Литература 2:0: статьи о книгах» (НЛО, 2011) стала поводом для разговора Дмитрия Дейча (Тель-Авив) с Александром Чанцевым об искусе колумнизма, трансгрессии культуры, российско-японской общности, правой альтернативе неолиберализма и геройстве Мисимы.

Дмитрий Дейч: Прежде всего я хотел бы обратиться к цитате из Хабермаса – из предисловия к твоей книге: литературная критика «переводит содержание произведения искусства с языка переживаний на нормальный язык», – пишет Хабермас. Казалось бы – всё совершенно ясно из самой цитаты. Имеется некий «язык переживаний», ему сопутствует (и ему же противопоставляется) «нормальный» язык». «Нормальный» – в смысле – распространённый, всеобщий, как бы растворённый в социуме. «Язык переживаний», видимо, – литературный, отстранённый от чьей-то повседневности, «авторский» язык. Всё вроде бы ясно, и всё – абсолютно непонятно. Ясно – на первый взгляд. Непонятно – как только мы задумаемся о том, почему «язык переживаний» нуждается в переводе. И в самом ли деле это расстояние, этот разрыв настолько реален, что нуждается в мостике, соединяющем берега. Быть может, это противопоставление мнимо? Давай уточним. Что такое «нормальный язык»? Что такое «язык переживаний»?

Александр Чанцев: Да, я понимаю, что эта интенция – перевод природного авторского на повседневный общеупотребительный – может показаться поверхностной, даже вульгарно-обывательской. Например, где-то в начальной школе я мало что так ненавидел, как предисловия к хорошим книгам – объясняющие тебе, как надо воспринимать это произведение, и неизменно его при этом заземляющие, профанирующие. Но есть другой аспект – который я и пытался, возможно, неудачно, подчеркнуть в том же предисловии – коммуникации, от двойственной (автор-читатель), умножающийся до «тройственного союза» (критик втесался со своей репликой). Например, «Происхождение немецкой барочной драмы» Беньямина – мало кто, думаю, будет читать сейчас эти самые драмы, но анализ Беньямина – прекрасное путешествие ума, игра воспарившего духа. Или такая волшебная книга, как «Судьба нигилизма», где взвешенный Юнгер в эссе «Через линию» комментирует себя юного, его в свою очередь трактует Хайдеггер, а потом к ним присоединяются со своими комментариями два философа помоложе. Или Деррида, написавший к «Началу геометрии» Гуссерля предисловие большее по размеру, чем сам текст Гуссерля. Я в данном случае несколько радикализирую, протягивая руку за примерами за границу философского, но делаю это сознательно – настоящая критика, конечно, не объясняет, что «Холден Колфилд… был представителем рассерженной молодежи», а в своем говорении равноправна и самоценна, если достигает пределов мысли (и даже текста) и выходит за них, как у тех же Беньямина, Юнгера, Деррида. Если оперировать твоей образностью, то критика – не индустриальный мост поневоле над рекой, которую всенепременно надо пересечь гужевому транспорту, но один из нескольких мостиков к островкам в пруду в японском саду, как, например, в парке при Храме Мэйдзи в Киото. Это храм расходящихся тропок, восходящих, и ты волен выбирать, какой дорогой придти, чей голос (журчания реки, ветренное подрагивания колокольчика или шелеста бамбука) интересней, важней сейчас слушать….

Д.Д.: То есть – критика это не метатекст, а текст? И – возможно – сегодня (вернее – вчера) критический текст стал самовластным, ведь у нас имеются книги примечаний к несуществующим текстам, рецензии на несуществующие книги и т. п. В таком случае – возвращаясь к моему вопросу: существует ли «нормальный язык», о котором пишет Хабермас?

А.Ч.: Критика в идеале видится мне красивым, сложным и интересным текстом, гордо, но дружелюбно идущим рядом с текстом авторским. То есть это текст и метатекст – может быть, я валю слишком многое в одну кучу, но как тексту войти ядром в атом метатекста, если текст изначально не обладает ценностью? Моменты перехода вообще стали в прошлом веке значимы, и эта трансгрессия очень интересна. Примечания к несуществующему (что недавно делал наш с тобой друг Андрей Лебедев, составляя каталог несуществующей выставки) – это же просто пример к словарной статье о том, как критика переходит в самоценную прозу. Или опять же у Беньямина, Брехта, Рансьера этот дискурс эстетизации политики и политизации искусства. Или же то, что сейчас довольно избито зовется «междисциплинарностью», когда с помощью Платона талантливо анализируют тайское кино, а книгу, наоборот, разбирают киноведческим методом. Это даже не вавилонское смешение языков (мы сейчас не говорим про неудачные случаи), в этом больше от мультикультурализма, говорят же, что метисы часто красивее своих родителей разных наций… Что же касается «нормального языка» Хабермаса, то я все же не полностью в ответе за него. А как это воспринимаешь ты, почему тебе так важен смысл этой исходной посылки?

Д.Д.: Для меня вопрос языка вообще самый главный (может быть – единственный), я думаю, что выбор языка или «попадание» в язык, «схватывание» или пребывание внутри языка – это и есть единственное, что мы можем осознать, когда пишем. Возможно, происходит в этот момент (самый момент письма) много всякого-разного, но доступным для восприятия, как мне кажется, остаётся лишь близкое нам на тактильном уровне – течение текста, его движение, некий ток, пронизывающий нас и достигающий – …кого?

Меня интересует механизм (или организм) письменного языка, наверное, поэтому так важен этот разговор. В самом деле, я вижу, что твоё профессиональное текстовое поле по своей природе шире моего, поэтому если задавать эти вопросы – кому как не тебе? Поэтому я с твоего позволения буду въедливым, цепучим и временами просто мерзопакостным – в интересах той самой «правдочки», которую можно было бы назвать мелкой или незначительной, если бы я не испортил столько лопат, заступов и прочего садово-ягодного инвентаря, пытясь извлечь её на поверхность.

Ладно, давай оставим в покое Хабермаса и выпишем на манжет следующую цитату из твоего предисловия. Троица: читатель – критик – автор. Смыслы, которыми критик оперирует, среди которых – как очевидные, так и «… возможно, несуществующие, но предполагаемые, чаемые, витающие где-то между компьютером автора, обложкой книги и взглядом читателя». Смысл – это и есть единица критического высказывания?

А.Ч.: Безусловно. То (или не совсем то?), что ты называешь языком, я бы назвал стилем. Чем свободней, тем интересней. Но его анализ мне хочется видеть хоть и субъективным, но математически четким, алмазно-скальпельно четким. Сначала должны быть выделены механизмы, шестеренки авторского текста – только потом может начаться субъективный рассказ критика о том, каким супом тянуло в его открытое окно, когда он перелистнул первую страницу. Субъективное интересно и оправданно для меня в очень редких индивидуальных случаях. У нас же все, как на бахтинском карнавале, перевернулось с ног на голову: начинают о себе, потом вспоминают о книге. Это, грубо говоря, даже исторически неоправданно – если на Западе сильнее традиция «публичного стриптиза», talk и stand-up show, гонзо-журналистики, то у нас такого не было, но многие считают, что сразу научились (поэтому так смешно, например, читать в русском «Роллинг стоуне» репортажи в стиле «журналист N провел несколько дней с группой NN»). Крайняя степень этого, финальное воплощение – колумнизм. 99 процентов колумнистов – а я читал очень хороших, честно – приходят к тому, что пишут ни о чем, но из пустоты нельзя выжать смысла (если ты не буддист), но только дистилянт пустоты же. Извини, что сейчас было несколько эмоционально, но это, надеюсь, не только личное, но и констатация общего вектора, обреченной в силу своей мертворожденности устремленности. Колумнистов нужно заставить читать Чорана, Юнгера и Бодрийяра, если же они после этого посмеют продолжать писать, то отбирать у них компьютер. С другой стороны, соблазн колумнизма чрезвычайно велик, таит и благо (им, как в Эдеме, просто не так воспользовались). Это – абсолютная свобода темы (берем, например, газетные колонки Эко) и стиля. В стиле же (мы не говорим про какие-то требования к «формату» того или иного издания) спасение – его можно выковать до крепости дамасской стали, полностью расшатать (а внешне расшатанный стиль внутренне не вял, наоборот – вспомним фразу Введенского «меня интересуют три темы – время, смерть, Бог. <…> Все это сверхразумные бессмыслицы» – обладает неким иным сверхсмыслом) и откинуть, как разум при глубокой молитве/медитации. Там и произойдет вознесение интерпретации до уровня интерпретируемого, уравнение их смыслов и рождение третьего от их столкновения. Поэтому сейчас, если честно, небольшое эссе о вчерашнем концерте или фильме в интернет-издании мне, возможно, интересней, чем большая фундированная литературоведческая статья в толстом журнале. К тому же Интернет со всеми его трафиками кликов, айлайками, подложенными линками и комментариями – это новый этап того перехода, трансгрессии, о котором говорил чуть выше… И, конечно, коммуникативный аспект. Может, я выбрал тут легкий, сиречь порочный путь, но это все так интересно… А какую критику интересно читать писателям? Что ты прочтешь свободным воскресным вечером «для себя»: Помнишь, недавно был такой опрос в «OpenSpace» о критике[30 - Критика: эмоции, смысл, будущее. Первая серия // OpenSpace. 2011. 26 мая (http://os.colta.ruAiterature/events/details/22635/).]… И еще интересно, считаешь ли ты мои идеи об интернетной текстовой коммуникации совершенно завиральными?

Д. Д.: Я как раз думаю, что ты трезво оцениваешь настоящее и, возможно, тебе удаётся заглянуть в ближайшее будущее текстовой коммуникаций в своей книге. Тема эта обширная и непростая, поэтому прежде, чем мы доплывём туда, имеет смысл определиться в терминологии, найти сцепки, общие пункты, которые позволят легче находить дорогу.

О том какую критику интересно читать писателям, я думаю, стоит спросить писателей. Что касается меня лично, я читал материал, на который ты ссылаешься, но не уверен, что способен внятно рассуждать на эту тему. Может быть, после (или в течение) нашего разговора что-то для меня прояснится.

Теперь в отношении «стиля» и «языка». Думаю, имеет смысл различать эти предметы: стиль – это свойство произведения, в то время как язык – это среда. Когда я говорю, что меня интересует язык, не имею в виду язык того или иного текста, но некую первооснову, воздух, которым дышит текст, все тексты (в том числе – ненаписанные и забытые). И когда я спрашиваю что есть «нормальный язык» Хабермаса или об отношении языка к смыслу, меня интересует не произведение, как некий упакованный и поданый к столу продукт, а кухня.
<< 1 ... 4 5 6 7 8 9 10 11 12 >>
На страницу:
8 из 12

Другие электронные книги автора Александр Владимирович Чанцев