Оценить:
 Рейтинг: 0

Абраша

<< 1 ... 6 7 8 9 10 11 >>
На страницу:
10 из 11
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Дорогой Сережа, Батюшка ты мой!

Во-первы?х строках – я в порядке. Валю деревья, как заправский профессионал, научился вялить пойманную рыбу, есть сырую оленину – очень полезная штука – если поймаешь как-нибудь на Арбате или Сретенке оленя, напиши мне, я дам рецепт, как его свежевать, как кровь пустить, как солить. Кровь пустить – великое искусство. По этому поводу вспоминал тебя (я тебя всё время помню, вспоминать не надо!), вернее, наш извечный спор – размышления. Помнишь, беседы о «чае с молоком и колбасе»? Я помню дословно, очень часто проговариваю наши диалоги и за себя, и за тебя, нахожу дополнительные доводы для нас обоих. О чем жалею, так это о том, что не выпивал тогда с тобой рюмку-другую. Нет, я здесь пить не стал, хотя пару раз мне вливали, почти насильно, спирт – тем и спасли: один раз, когда я провалился под лед – слава Господу, в тот день потеплело, и было всего 10 градусов мороза, при 30–35 градусах никакой спирт бы не помог. Другой раз – когда узнал про Тату – ты знаешь: я каялся, и ты простил мне тот грех, ту слабость, которая больше не поразит меня. Если уж раньше не наложил на себя руки, то теперь ничто не достанет меня. Еще пару раз я выпил на проводах: у меня здесь образовалось два близких человека – один из них – московский студент, любитель послушать голоса из-за бугра – ушел в мир иной, другой – тот старик, который передаст тебе это письмо – украинская автокефальная церковь – на свободу. Но всё равно, пить я не приучился, организм не радуется.

Так вот, о колбасе с сыром. В наших диалогах, которые разгораются во мне в любое время – и во время лесоповала, и во время перекуров – я здесь начал курить – хорошо помогает: отгоняет голод и комаров, – и во время шмонов (правду говоря, шмонают нас редко, неохотно и слабосильно: часто ленятся под матрац заглянуть, совсем обленились, сволочи) и во время сна – сплю плохо, вернее засыпаю как убитый, а часа в три проснусь и не уснуть – лежу, думаю, жизнь вспоминаю – знаю, что делать этого нельзя, но не могу себя заставить, хотя и правда: старожилы, то есть те, кто имеют не первую ходку, говорят, что надо обо всем, что на «Большой земле», забыть, не думать о семье, о детях, о жене, а жить только сегодняшним днем – как закосить умело, как пропитаньем лишним разжиться; правда, это относится больше к лагерю, а не к поселению. Так вот о сыре с колбасой (с удовольствием съел бы бутерброд с маслом и сыром, особенно швейцарским!). В том нашем далеком споре я бы на твоем месте привел еще один не убиенный аргумент. Помнишь, в тот день, когда ты подарил Николеньке пожарную машину, разговор зашел о «нелепом», на мой тогда непросвещенный взгляд, Законе «не есть мертвечину». Тогда я, по своей серости, говорил чушь, но как ты – знаток – не обрезал меня, не понимаю. Не об извращенных наклонностях же шла речь, естественно, даже не об удобстве или практической пользе, речь шла об этике, как основе бытия и сознания. Мертвечина это то, что умерло в страданиях. Непричинение боли – основа основ Мишны и Гемары. И что самое поразительное – именно здесь, на краю земли, в Богом забытом селении я познал и не просто познал, а столкнулся в ежедневной практике, в быту с этим Законом – Божьим словом. Ты уж прости меня – пишу коряво – отучился систематизированно излагать свои хаотичные мысли. «Местные» (о «сидельцах» не говорю, это, как правило, интеллигентные люди), понятия не имеющие о самом существовании народа, тысячелетия назад сначала устно – из поколения в поколения – передававшие, а затем, во времена вавилонского полона, записавшие эти Заветы, полученные Авраамом от Господа, – эти люди, слов даже таких не слышавшие, поступают точно так же, как поступали наши прародители в песках Синая четыре тысячи лет тому назад. Точный чистый удар идеально отточенного ножа в сонную артерию и яремную вену вызывают мгновенную и безболезненную смерть и облегчают сцеживание крови. Такой способ обеспечивает библейский завет не употреблять кровь в пищу или питье, но главное – гуманен по отношению и к братьям нашим меньшим, и к нам самим. И удивительно объединение – через тысячелетие – жизненных принципов иудеев и язычников – коренные жители о христианстве знают понаслышке и поклоняются своим малопонятным мне божкам, и еще поразительнее нравы цивилизованного христианского общества: в Европе, в Америке, о России уж не говорю, убивали и убивают и топором, и палкой, и ломом – сам видел, и пулей – куда попало, и руками. Помнишь, может быть, «Джунгли» Синклера – а это почти сегодня – 20-е годы нашего века. Да что Синклер! Ты бывал на наших скотобойнях сегодня, на мясокомбинате, но не только в Питере или Москве, хотя и там кошмар творится, – а на окраине? Такого ужаса я и не представлял. Особенно, когда коров – этих несчастных, глупых, конечно, но добрых, беспомощных кормилиц наших – живых! – представляешь, живых, но обезножевших, то есть, у кого нога сломана, у кого просто сил подняться нет, этих коров, мычащих, нет – кричащих – от ужаса, боли, безысходности, – опрокидывая на спину, – их бульдозерами, знаешь, такими с двумя «зубьями» спереди для подъема груза… Они пытаются вскочить на ноги, они пытаются остаться в живых, они кричат о помощи, а их бульдозерами… Лучше не вспоминать. Один раз видел, потом с сердцем плохо было, даже в медчасть отправили. И это – не только в нашей людоедской стране, это – во всем «цивилизованном» мире.

Четыре тысячи лет назад люди в состоянии дикости, окруженные враждебным миром, непознанными напастями, жгучими песками, гибнущие от болезней, голода, невежества – эти люди были в разы милосерднее, а стало быть, мудрее поколений, живущих на вершине цивилизации.

Так что, приезжай, научу «кошерному» забою оленя (не дай Бог!).

Теперь о главном. О нашей истории, о принципах понимания которой ты так хорошо написал. Вообще, ты стал настоящим философом, а точнее – историофилософом. Жаль, что твои мысли никогда не увидят свет, на нашем веку, во всяком случае.

Итак, по поводу «самозванства» и убиенных родственников.

Впрочем, подожди. Я сейчас схожу отметиться и потом продолжу.

* * *

Объяснить, почему она решила стать историком, Ира толком не могла, хотя и честно старалась, особенно отбивая атаки своих родичей. Мама, побушевав пару дней, довольно быстро успокоилась, хотя по инерции бурчала: «тоже, нашла себе безработную профессию. В лучшем случае, будешь нищей училкой в школе». В пылу баталий первых дней, когда Ира заявила, что будет готовиться к поступлению на истфак, а это произошло в середине девятого класса, мама даже стала развивать идею о том, что нет ничего лучше профессии музыканта – с Ириным абсолютным слухом (откуда мама взяла про абсолютный слух, так и осталось загадкой), с подготовкой – почти десять лет платили частным педагогам, – с ее – мамиными связями – здесь брови ЛеоНика взлетели до «самого не могу», – она – Ириша – запросто поступит в музыкальное училище, или, в крайнем случае, в Музпед, а там, гляди, и в Консерваторию. Ира смотрела в тарелку с гречневой кашей и пыталась сохранять индифферентное выражение лица. Далее мама выдала вдохновенную импровизацию о прелестях этой профессии: слава, поклонники, цветы, деньги, – но ЛеоНик так выразительно на нее посмотрел, что она вмиг смолкла и более к этой теме не возвращалась. С мамой было проще, с ЛеоНиком – в разы сложнее.

Отчим говорил спокойно, обстоятельно, аргументированно. Его мало волновали перспективы трудоустройства, трудности поступления, престиж или возможная зарплата. То, что его так насторожило в ее выборе, как ни странно, Ире было понятно. А насторожила ЛеоНика сама профессия: с ее – Ириным – характером и в наших условиях, то есть в наше время и в нашей стране, заниматься историей, особенно отечественной – самоубийство. Сформулировал он это просто и кратко: «Перепевать избитые истины ты не станешь, тебе обязательно надо будет докопаться до истины, истины эти, как правило, в прокрустово ложе официальной истории не укладываются, следовательно, общение – мало приятное – с Министерством Любви неминуемо». – «А это что?» – Ира никогда с этим эвфемизмом не сталкивалась. ЛеоНик посмотрел на неё в упор и постучал костяшками пальцев правой руки по столу – тук-тук-тук. – «Поняла, не дура». – «Потому, что не дура, и нельзя тебе соваться ни в философию, ни, упаси Боже, в литературу, ни, тем более, в историю России. Учишься ты отлично, в математике и физике соображаешь, вот и дуй на какой-нибудь естественный факультет. Или в медицину, ты девушка решительная, сильная, крови не боишься, да и память у тебя отличная – анатомию осилишь…» – «И это говорите мне вы – коммунист?!» – попыталась мило съязвить Ира, но ЛеоНик на легкий тон не пошел, но отрезал – пожалуй, впервые резко и кратко – набычившись, рыкнул: «Коммунист коммунисту рознь. И не тебе об этом судить». – Однако тут же быстро взял себя в руки и перешел на повседневный, то есть ровный, но убедительный тон: «Спокойно обдумай. Я зря слова на ветер не бросаю. И никогда тебе ничего плохого не делал и не желал. Честно заниматься историей у нас тебе не дадут, а лепить горбатого ты не сможешь. Я сделаю всё, чтобы тебе помочь, так же как и всё, чтобы тебя предостеречь». – Тогда Ира, конечно, поняла благие намерения своего отчима и, более того, почувствовала в его словах изрядную долю истины – она уже становилась девушкой чуткой к «атмосферному давлению» эпохи, но истинный смысл утверждения ЛеоНика, его свинцовую тяжесть и безмерную глубину постигла значительно позже.

…Интерес к истории родился, скорее всего, в кино. Вернее, от фильма, который в первый раз ее поразил, восхитил и… озадачил. Поразил настолько, что при первой возможности она пошла смотреть еще раз, потом еще… Это был «Александр Невский»: и Черкасов – ее «старый знакомый» по Комарово – хорош, и музыка гениальная, и Ледовое побоище снято и смонтировано виртуозно – Эйзенштейн! Ира любила кино и понимала в нем толк. Однако уже при втором просмотре что-то стало царапать. В общем, это была ерунда: фразка «Коротка кольчужка-то», призванная стать столь же узнаваемой, как подобная крылатая реплика «Муля, не нервируй меня» из симпатичного и легкого «Подкидыша» или «Забодай меня комар» из удручающе бездарных «Трактористов», – эта «репризка» Игната никак не вязалась с общим строем фильма. Да и не нужна была подобная зацепка, застревающая занозой в сознании, порой вытаскивающая популярность фильма и остающаяся одним-единственным запоминающимся его эпизодом (в «Трактористах» Ира ничего, кроме этого «комара», не запомнила). – «Александр Невский» и так пользовался всенародной любовью. Бодливый «комар» потянул при последующем просмотре цепочку новых недоумений. В третий раз она смотрела фильм глазами историка – желторотого, безграмотного, беспомощного – пробуждающегося, но историка, а не киномана. Речи, произносимые Александром, постепенно стали казаться клише с газетных передовиц: богачи – чуть ли не приспешники завоевателей (хотя, конечно, можно было догадаться, что многие новгородские купцы стремились стать равноправными участниками Ганзейского союза, но не бесправными данниками Орды – это понимание пришло к Ире позже), а простой народ – единственная надёжа князя: для бедняка он, оказывается, – друг и учитель, почти как товарищ Сталин. Да и сам склад речи, язык абсолютно положительного Черкасова казался какой-то смесью надуманной архаики с агитпропом, но не языковой вязью князя тринадцатого века. Дальше – больше. Было странно, что ни перед битвой, ни при звуках перезвонов Новгородских храмов, ни при каких других обстоятельствах Александр Невский не осеняет себя крестным знамением. Ира тогда, естественно, понятия не имела, что князь канонизирован, как благоверный, но не как праведник, она не подозревала о наличии разницы между этими двумя видами канонизации, – это значительно позже, вспоминая свое детское увлечение фильмом Эйзенштейна и уже зная про жестокость, коллаборационизм, вероломство и прочие особенности личности и правления Александра Ярославича, она понимала, что канонизировать князя как праведника было невозможно, все преступления его искупались (но не оправдывались в сознании православного мира) непоколебимостью в отстаивании истинной веры. Тогда же – в девятом классе – она, не вдумываясь в смысл, усвоила: князь Невский – святой. «Святой Александр Невский», Александро-Невская лавра, «мощи» Александра – то есть останки усопшего христианского святого – эти связки стали привычными даже в советский воинственно-атеистический век. «Святой», а не крестится… Запахло ложью. И вообще: Новгород XIII века – и ни намека на купола соборов, церквушек, звонниц… Опять-таки, значительно позже, в аспирантуре, погрузившись в проблемы Смуты, задумалась она, откуда берутся истоки такой прочной многолетней – три столетия! – дружбы русичей с норманнами – шведами, на какой исторический фундамент опирается помощь русским ополчениям, оказываемая войсками под командованием шведского полководца Делагарди (точнее, де ла Гарди) в кровавой неразберихе Смуты, в освобождении Москвы от поляков, приглашенных туда теми же русскими. Значительно позже узнала она о том, что именно с Биргером, которого Александр победил (якобы) при легендарной Невской битве, тем же Александром Невским был заключен договор о предоставлении ему убежища в случае бегства из России, и у того же Биргера скрывался от ханского преследования брат Александра – Ондрей. Через много лет она докопалась до масштабов – весьма невеликих, истинных причин и подлинном значении так называемого «Ледового побоища» и радостно удивилась своей детской прозорливости, своему рано проснувшемуся чутью на фальшь, даже в такой талантливой упаковке замечательного режиссера, великого композитора, потрясающего оператора и неплохих артистов. Тогда же – в аспирантуре наткнулась она на высказывание Николая Первого о Невской битве и, вообще, о победах Александра Невского: «Сие есть ложь. Но это наша первая великая победа» и убедилась, что «душитель свобод» в России был прав: вся победная деятельность князя Новгородского, великого князя Киевского и Владимирского есть, в лучшем случае, мифотворчество. Многое она узнала позже, но именно тогда, в девятом классе, возникло у нее непреодолимое желание докопаться до истины, стереть фальшь, даже гениально преподнесенную, как в фильме Эйзенштейна, ложь, накипью покрывшую российскую историческую науку…

ЛеоНик свое обещание выполнил. После нескольких убедительных, но бесполезных бесед с Ирой t?te-?-t?te, как-то во время семейного воскресного обеда с водочкой, маринованной корюшкой, жареным гусем и мочеными яблоками (такие редкие праздничные обеды обычно готовил сам отчим) в ответ на вновь пробудившийся активный интерес мамы к будущему своей дочки, он с шумом положил свою весомую ладонь на стол так, что мама вздрогнула, Ира повеселела, но рассольник, налитый в тарелки по самый верх, расплескался, и произнес – отвесил: «Так, всё, раз она хочет быть историком – будет. Теперь надо думать, как помочь. В недельный срок узнайте, кто из университетских репетиторов самый лучший специалист по истории, литературе, что там еще, не знаю, я в этой области профан. Я всё оплачу. Девочка должна добиться своего».

Ира добилась. Этот разговор с ЛеоНиком, как, впрочем, и все предыдущие, она не забыла. Свою первую опубликованную статью в престижнейшем журнале «Вопросы истории» она посвятила Леониду Николаевичу Синцову – «Моему лучшему другу и главному учителю жизни».

* * *

«Тогда взял Пилат Иисуса и подверг бичеванию. И воины, сплетя венец из терния, возложили Ему на голову, и в одеяние пурпурное облачили Его, и подходили к Нему и говорили: да здравствует Царь Иудейский! И били Его по лицу. И снова вышел Пилат наружу и говорит им: вот, я вывожу Его к вам, чтобы вы знали, что я никакой вины не нахожу в Нем. Вышел тогда Иисус в терновом венце и пурпурном одеянии. И говорит им Пилат: вот Человек». (Ин. 19, 1–5). – Что здесь может быть недочитано, что непонятно, что предполагает разночтения? – Даже Иоанн, отражавший в своих «Страстях» возросшую по сравнению с первыми «Евангелиями» антиеврейскую ауру раннехристианского мира, недвусмысленно подчеркивает: «Итак, когорта и трибун и служители иудейские взяли Иисуса и связали Его»… Воины – римляне… Неужели Иоанн Златоуст не читал… Да нет, это бред. Иоанн Хризостом («Золотые уста») – не только Вселенский Святитель – один из трех, великий проповедник, но и личность эрудированнейшая, отличавшаяся небывалой духовной цельностью и, главное, честностью, мужеством в преданности своим идеалам… не мог он не знать этого – «когорта и трибун»… И что самое важное: не мог же не задуматься над словами евангелиста: «Один же из них, Каиафа, будучи на тот год первосвященником, сказал им: вы не знаете ничего, и не разумеете, что лучше для вас, чтобы один человек умер за народ, а не весь народ погиб» (Ин. 11, 49–50). И пророчествовал Каиафа: «предстояло Иисусу умереть за свой народ» (Ин. 11, 51). В словах этих виден Каиафа – политик, прагматик, а не архиерей, не хранитель моисеевых Законов. И это – грех превеликий. Но! – будучи орудием Божественного Промысла, он не мог избежать своей участи, как, впрочем, и Иуда, оставшись в памяти потомков, виновником гибели Спасителя. В то же время, не мог не помышлять о судьбе своего народа, пастырем которого он был тем же Божественным Провидением поставлен. Спасти народ свой путем гибели Иисуса. Умереть во искупление грехов своего народа? – Бесспорно. Но не только: и спасая его от реальной угрозы. Какой угрозы? – Отпадения от веры предков? – Вряд ли: закат Ветхозаветной эпохи до Страстей Христовых еще не прослеживался столь ясно, как после, Учение Иисуса еще не выходило за пределы узкого круга учеников Его, осознание начала Эры Нового Завета не могло прийти к Каиафе, первосвященникам, книжникам и старейшинам. Значит, угроза была извне. Народу погибнуть или одному Иисусу – пострадать за народ – от кого? От римлян и только от римлян. Постоянно мощь Империи нависала над Иудеей и Израилем, так же, как только потомки Моисея и Давида являли собой ощутимую непреходящую и, как оказалось позже, непреодолимую угрозу для Рима. Двум цивилизациям было не разойтись, при всем взаимном уважении и взаимотерпимости, которые, впрочем, имели свои границы. К тому же пятый Префект Рима Понтий Пилат сделал всё возможное, чтобы спровоцировать раскол иудейского общества, своей жестокостью, жадностью и коррумпированностью довести подвластную провинцию до перманентного состояния ненависти и страха. Рим в глазах иудея ассоциировался с Игемоном, и опасность, нависшая над нацией, государством, была не призрачной – она осязалась ежедневно. Так что, римляне – первопричина гибели Христа, и они есть исполнители… Здесь – еще одна странность, еще одна загадка. Они называют его «Царем». Издевка, конечно. Моральная пытка, так сказать, вдобавок к физическим – к терновому венцу – какая же это боль! Так Иоанн доносит слова и дела римских воинов – каких же еще! Да и Марк детализирует: «Воины отвели Его внутрь двора, то есть в преторию. И созывают всю когорту и одевают его в пурпур, и, сплетя терновый венец, надевают на Него. И начали приветствовать Его: да здравствует Царь Иудейский! И били Его тростью по голове, и плевали на Него и, опускаясь на колени, поклонялись Ему. Когда же надругались над Ним, сняли с Него пурпур и одели Его в одежды Его». (Мк. 15, 16–20). – ЗАЧЕМ? – Устоялось: после истязаний Учитель мог вызвать сострадание иудеев, собравшихся у претории. Оплеванный, избитый, то есть жалкий – не мог он походить на Царя, представлявшего угрозу Великому Кесарю, и, по этой версии, Пилат тем самым выводил Его от повторного наказания. Жалким Иисус не выглядел, но, наоборот, через и сквозь унижение проявляется Его величие и торжество. Но главное: не могли эти действа – избиение тростью, оплевывание, облачение в багряницу, возложение тернового венца, обращение «Царь Иудейский», то есть надругательство над царским достоинством Его – «Сына Давидова» – вне глаз иудеев, «внутри двора» – не могли эти действа хоть как-то повлиять на настроение толпы – не ведомы они были ей, не видимы. Да и не нуждался Понтий в этом спектакле, как оправдании своих намерений пощадить Иешуа. Обладавшему совершеннейшей военной машиной, ему было достаточно приподнять бровь, и от толпы ничего не осталось бы. Да и вид казни – распятие – был действительно позорным, здесь богословы правы, – но только в глазах Рима, не иудеев. Так что сие толкование, хоть и традиционно, но ложно. Тогда где причина не только жестокого, но никому не нужного беспричинного издевательства – а на то, что это издевательство – «надругательство», – без обиняков указывает Евангелист, воспроизводя рассказ своего учителя и непосредственного участника Страстей Христовых – апостола Петра?

Сознание человека конца страшного ХХ века, бесспорно, не может смоделировать мировосприятие, принципы мышления и поведения префекта или простого римского воина. Однако нет сомнения, не могли делать это легионеры, незачем им было. Для римлянина распять какого-то еврея – дело плевое и будничное. Рутина. Издеваться над ним, унижать и мучить – зачем? Одно дело – наказать бунтовщика. Когда надо было, рука не дрогнула; сирийский наместник, к примеру, Квинтилий Вар распял в момент две тысячи евреев во время беспорядков, возникших после смерти Ирода Великого. Деловито, буднично, без издевательств или личной озлобленности. Но этот галилеянин не был бунтовщиком, не был опасен для реалий имперского быта Рима. Он им – римлянам – ничего не сделал, если принимать евангелическую трактовку событий. Если Он был передан в руки римлян по настоянию Синедриона и, в целом, иудеев как лжепророк, римляне надругаться над Ним не могли! Он был им в худшем случае безразличен. Надо было знать римскую ментальность и особенности взаимоотношений между иудейским и латинским мирами. Римляне всегда, вплоть до Адриана, отличались терпимостью ко всему, что не затрагивало их реальную политическую власть. Это – не греки, не эллинизированные интеллектуалы Александрии, зараженные болезненным и враждебным интересом ко всему еврейству. Римляне – прагматики. Им не было никакого дела до всех этих свар фарисеев, саддукеев, ессеев… Прокуратору и его военной бюрократии вообще было неразумно влезать в хитросплетения чуждого, непознаваемого мира. Но главное – к иудаизму в римской элите относились традиционно с уважением, вниманием и порой с восхищением. Иерусалим и Рим в одинаковой степени – до поры до времени – ценили и уважали силу, стойкость и убежденность друг друга. Не случайно евреи никогда не сражались против Рима под чужими знаменами. Именно иудейская община поддержала Юлия Цезаря в гражданской войне 49-го года, за что он осыпал ее милостями и льготами. Август пошел дальше в своем благоволении к представителям тогда уже мощной италийской диаспоры: он даже воздерживался от распределения зерна евреям по субботам. При Клавдии вообще наступило благоденствие в римско-иудейском мире. Даже Тиберий, особенно после казни своего юдофобствующего министра Сеяна, проявлял доброжелательство и раскаяние, вернув тысячу ссыльных еврейских семей из Сардинии. Да, Тит разрушил Второй Храм. Величайшая трагедия для еврейства. Но для сына Веспасиана – это лишь военная практическая необходимость, не более. Он всю жизнь благоволил к еврейству, привечая Иосифа Флавия и любя иудейку Беренику – дочь Ирода Агриппы Первого… Римляне при всей своей веротерпимости пресекали малейшую угрозу своей религии, отторгали любое минимальное проявление неуважения к Юпитеру и императорскому культу и абсолютно не привыкли к противоборству, к конкуренции с другими верованиями. Они избаловались беспрекословным подчинением в этом вопросе, давая взамен все другие льготы. Все инаковерующие в огромной Империи без проблем выполняли необременительные внешние требования даже не веры, а этикета. Но евреи были из другого теста. Приспособиться к чужому и чуждому культу они не могли и не хотели, их Бог никогда никаких компромиссов не принимал, и эту бескомпромиссность они оплачивали миллионами жизней на протяжении тысячелетий. И Рим пошел им навстречу! – Уникальная ситуация в истории Империи: до торжества христианства только иудаизм был официально признан единственно свободной религией наряду с культом Императора – Юпитера. Хотя… хотя, естественно, такие привилегии раздражали. Интеллектуалов – тот особый имперский статус, который имели иудеи; простой народ – торговые успехи, бытовая отчужденность, необычность нравов. Но всё равно, наверняка, легионеры, стоявшие в Иерусалиме в тот год, не были подвержены антиеврейским настроениям в александрийском понимании. Они были служаками. Не более того. В евреях могли видеть своих врагов, к которым они испытывали уважение. Тогда у римлян было определенное военное рыцарство, и они ценили мужество, упорство и военную цепкость даже своих врагов. Но Иешуа и врагом не был. Зачем им было устраивать этот спектакль? Не кровожадны они были – они добросовестно исполняли долг. Если они выполняли «заказ» Синедриона и первосвященников, издевательств быть не могло. Не кровожадны они были, но… трусливы. Это в природе человечества – от сотворения мира до сего дня – неистребимое желание показать и доказать свою лояльность власти в наивысшей степени… Он назвал себя «Царем!». Не от мира сего его царство, свидетельствует Иоанн, но он – Иисус – царь. Это – преступление. Ибо римский император – Царь и Бог! Власть Цезаря божественна, стало быть, некто, претендующий на эту власть, потенциальный узурпатор. За это казнили не одну сотню римлян – патрициев и плебс, тысячи варваров всех мастей. Заявив перед очами Пилата – наместника Тиберия, что он отвергает царство этого Тиберия – неважно, земное или небесное, – Иисус обрек себя. И надругательство над Ним – спектакль, который невозможен без зрителя. И зрителем был не народ иудейский, а Рим в лице каждого центуриона, в лице трибуна, в лице префекта, которого через пару столетий стали называть прокуратором. Кто знает, чей донос первым положат на стол Тиберию. Здесь шутки были неуместны, так же, как и нерасторопность, безынициативность, неубедительность в выявлении своих верноподданнических чувств. Не заказ Синедриона выполняли они, а «заказ» Пилата, ревниво соблюдавшего «Закон об оскорблении чести и величия Императора»… Хотя, и это странно: если бы и хотели ткнуть носом, то назвали бы с издевкой его Императором или Прокуратором – это им ближе, понятнее. Царь же Иудейский – для римлян пустой звук…

Впрочем, это – вторично, а первично и определяющее всё остальное: как могло случиться, что они нарушили в один миг все неприкосновенные и незыблемые тысячелетиями законы и традиции?

* * *

– Ну, ты, бля, даешь. Как это не выдали? Охуели вы там, что ли?

– Да не привезли, братан. Сказали, завтра с утра будут давать.

– Так нам сегодня палец сосать что ли?

– Ёпт, придумаем что-то, Толян.

– Придумаем, придумаем. Замочил бы тебя в сортире, козел. Пошел ты…

* * *

Владимир Сократович был человеком одиноким и нелюдимым. Друзей у него не было, да и не могло быть: дружбы без открытости и откровенности, по его твердому убеждению, быть не могло, а о какой доверительности и даже элементарной искренности можно было говорить при его роде деятельности. Семьи у него уже давно не было. Не было даже собаки или кошки – ухаживать за ними он бы не мог. Поэтому на службу он приходил рано, чуть ли не к семи утра, без особой на то надобности, невзирая на промозглость, слякотность, унылую серость ленинградского утра, а именно такое утро было доминантой его восприятия неродного и, в общем-то, чуждого города; по той же причине и задерживался он допоздна, до тех пор, пока огромное холодное здание, с запутанной паутиной бесконечных коридоров, сложной конспиративной системой внутренних лестниц, переходов, лифтов, с фальшиво-дружелюбными оазисами вестибюлей, отделанных гранитом и украшенных массивными люстрами, кожаными креслами, бронзовыми светильниками, – пока это здание не вымирало, заполняясь призрачным синеватым дымком, туманным отсветом старинных мрачных замков, узилищ, келий. В эти ставшие привычными вечера не было сил и желания встать из-за стола, освещенного и согретого теплым светом казенной лампы с зеленым пластмассовым плафоном, можно было бесконечно сидеть, бессмысленно перелистывая и перебирая бумаги, теряющие по окончании рабочего дня свою значимость, силу и притягательность. Особенно он не любил выходные дни, ибо находиться в своей маленькой однокомнатной квартирке, тупо глядя на мутноватый экран телевизора или шаркая стоптанными шлепанцами, бесцельно курсировать между комнатой и кухонькой, было невыносимо тоскливо. Телевизор он откровенно не любил. Вся эта крикливая, вульгарная и бездарная эстрада его бесила, тем более что он по долгу службы иногда просматривал записи американских, английских или французских развлекательных передач, восхищаясь их профессионализмом, естественностью, обаянием и хорошим вкусом, – контраст с отечественным «продуктом» был разительный. Новостные или аналитические программы были ему откровенно не интересны, он прекрасно знал цену их информированности и достоверности, по той же причине он не смотрел расплодившиеся фильмы и ставшие чрезвычайно популярными телесериалы про чекистов, разведчиков, шпионов или «доблестную милицию» – это было просто смешно… Выписывая по привычке телепрограмму, он подчеркивал лишь «В мире животных», «Клуб кинопутешествий» и «Кинопанораму» – и то, если ее вел Каплер.

Что действительно любил, так это читать. Лучшими часами его жизни, после того как он похоронил свою Тамару, а похоронил он ее давно, в последний блокадный год, когда думалось, всё самое страшное уже позади, – так вот, лучшими часами были часы, когда он ложился на продавленный диван, закрывался старым, вкусно пахнущим прошлой жизнью халатом, ставил рядом на стул чашку с остывающим чаем или, редко, полстакана коньяка – обязательно французского, – подкладывал под голову и под спину большие пуховые подушки, зажигал старинный торшер с кружевным чугунным, частично поврежденным литьем и темно-коричневым, по краям обтрепанным и выгоревшим абажуром и раскрывал книгу. Интересы его были разнообразны, но были и настольные книги, с которыми он никогда не расставался.

Его главной книгой было «Преступление и наказание». Уже само название завораживало, каждый раз вовлекая в новое прочтение, осмысление, размышление. Раз за разом Владимир Сократович спотыкался и надолго останавливался на том месте, где Раскольников после этого падает ничком на кровать – как есть в одежде – и так остается лежать. И ничего ему не нужно, и ничего он не хочет, да и не может… Что бы ни было в дальнейшем, он кончен. А что, собственно, произошло? – Убил гаденькую старушенцию – туда ей и дорога. В принципе он сделал то, что делал и делает он – полковник Кострюшкин – и его коллеги: они очищают мир от скверны. Да, это – грязная работа, да, собственноручно убить человека, как бы он ни был омерзителен, не каждый сможет. Убивать человека страшно, видеть его уже мертвенно-бледное лицо или даже – чаще – напряженный покрытый каплями пота затылок, конечно, «и врагу не пожелаешь». Впрочем, он – Владимир Сократович – никогда никого собственноручно не убивал, если не считать военные годы. Но тогда была война, и перед ним был враг… Всегда ли враг?.. Тот безусый белобрысенький лейтенантик, протягивающий к нему руки… Нет, об этом лучше не вспоминать. Иногда во сне он видел его лицо и потом – себя, закрывшегося с головой одеялом… И было ему стыдно за свои слезы, с другой же стороны, он понимал, что переделать себя тогда он не мог. Не мог и сейчас… Хотя старался… И всё же он ощущал в себе частичку Раскольникова, и это делало его «белой вороной» среди сослуживцев. Они этого не замечали, но он чувствовал. Представить плачущим под одеялом того давешнего прыщавого вонючего Шишкина, как, впрочем, любого из его нынешних коллег – людей интеллигентных, чисто выбритых, деликатно пользующихся дорогим французским parfum?.. Бред какой-то… Кострюшкин часто ловил себя на мысли, что это какая-то особая порода людей. Новых людей. Хороших, честных людей, профессионалов, преданных своему делу, которые абсолютно естественно с улыбками и шутками поспешают после рабочего дня к своим женам и детям, покупая по пути домой новую игрушку для ребенка или забегая в «Елисеевский» за чем-нибудь вкусненьким к ужину. Он так не мог. Не только потому, что дома его никто не ждал. Не мог он встать из-за стола, до ночи оставаясь в пустынном здании, бесцельно перекладывая бумаги, еще и еще раз прокручивая прошедший день, не мог, потому что не было рядом кровати, на которую он бы бросился, как был – в одежде – и где бы оставался в неподвижности, а ежели бы и была, то всё равно он не сделал бы этого – он уже перерос своего так болезненно любимого героя, перерос, но не пророс окончательно в новый мир. Не мог он, как все, и вместе со всеми по окончании какого-то «Дела» пойти, скажем, в кино и от души смеяться над приключениями этого придурка Питкина в тылу врага или слушать смачные анекдоты Асламазяна. Каждый раз что-то отмирало в его сознании, по маленькому кусочку отваливалось, и ранки эти уже не зарастали… Долгое время он пытался «лечить» себя, выдавливая нравственные атавистические признаки ушедшей эпохи, пытаясь самостоятельно ампутировать таинственный, невидимый, но ощутимый рудиментарный орган, заставлявший его когда-то плакать после первого боевого крещения в заградотряде, а ныне сидеть в неподвижности перед гипнотизирующим желтым пятном на кожаном покрытии большого казенного стола.

Однако после знакомства с Александром Николаевичем и долгих неформальных бесед с ним, привязавшись к нему, испытывая возрастающую и абсолютно неуместную в данной ситуации симпатию, но, сделав то, что он должен был сделать и с ним, и с его женой, то есть не только выполнив свои должностные инструкции, но и, как бы это глупо не звучало, свой Долг, Владимир Сократович понял, что нравственный аппендикс, с которым он ранее безуспешно боролся, есть необходимый в его Служении компонент. Именно наличие оного, борение с ним, преодоление его отличает подлинного Магистра Великого Ордена от лощеных марионеток, бездушных садистов и тупых исполнителей, без которых его Служение, естественно, немыслимо, но время которых прошло. Будущее – за такими, как он – полковник Кострюшкин, только молодыми, умелыми, энергичными. И Совестливыми.

* * *

УКГБ по Ленинграду и Ленинградской области.

Пятое Управление.

Аналитический отдел

Дело №…/… «Лингвиста».

Совершенно секретно.

В одном экземпляре.

…2. Далее докладываю. На реплику «Морозовой», что «среди величайших еврейских имен чуть не половина – либо антисемиты, либо люди, пропитанные юдофобством», «Лингвист» отвечал, что это действительно так – начиная с апостола Павла, который «своей братской любовью к еврейству не смог перекрыть агрессии, заложенной в его полемике и проросшей в веках махровым цветом ненависти» (это высказывание я смог записать непосредственно). Однако стопроцентный представитель, как выразился «Лингвист» так наз. «социалистического антисемитизма» это якобы – Карл Маркс, который, как и Пьер Прудон или Бауэр, «испил мутной водицы из грязного антисемитского источника – из Туссенелевского труда «Евреи – короли эпохи» (цитирую точно). При прошлой встрече (в присутствии «Морозовой», а также гостей из Москвы – писателя К-кого и неработающего З-ва) в конце марта с.г. «Л», сравнивая К Маркса и Ницше в их отношении к еврейскому вопросу, утверждал, что оба они, как и «любой другой интеллектуал-антисемит, ужаснулись бы, видя претворение своих эстетских построений в реальной жизни». «Лингвист» также говорил, что, создавая своего «Антихристианина» или «Заратустру», он (Ницше. – «Л.») и в страшном своем болезненном воображении не мог представить крематории Освенцима и Бабий Яр. Так же, как и Маркс. И далее: «Этот “Карла Марла – борода” свихнулся бы от ужаса, узнав о практическом претворении своих теорий, когда победивший гегемон со товарищи выкалывал глаза барским скакунам, ощипывал живых барских павлинов и справлял нужду в уникальные вазы Эрмитажа». На это неработающий З-в добавил, что «не только: этот гегемон со товарищи еще и уничтожил несколько десятков миллионов своих же сограждан. За просто так. И по сей день восхищаются этой забавой, радуются, восхваляя главного кровавого клоуна» – т. е. тов. Сталина. Далее, в том давешнем разговоре конца марта, разговор вертелся вокруг К. Маркса, его еврейского происхождения и его, по выражению «Лингвиста», раввинистской, то есть книжной, оторванной от жизни методологии, с одной стороны, и антисемитизмом, с другой. По поводу «оторванности от жизни» «Морозова», смеясь, добавила, что Маркс, кстати, и живого пролетария в жизни толком не видел – Энгельс всё зазывал его к себе на фабрику посмотреть, но наш основоположник так и не собрался. В последний раз, кстати, «Л.» говорил об отношении Маркса к Лассалю, которого обзывал «сальным евреем», и к польским евреям – «самой грязной расе», но я подробностей не помню. Еще был разговор, что марксова политическая и финансовая теория явилась «конечным продуктом» его теоретического антисемитизма, но здесь все говорили вместе, перебивая друг друга, и я не смог точно запомнить, кто что говорил. И еще, уже в конце, когда все, кроме «Морозовой», сильно выпили, говорили об отношениях Маркса с поэтом Гейне, который тоже был, по их мнению, антисемит и влиял на Маркса, что, мол, слова Гейне: «религия есть духовный опиум» Маркс растиражировал, как «опиум для народа». Но, по мнению «Лингвиста», Маркс не знал сомнений и колебаний Гейне. Сравнивали слова Гейне о том, что евреи будут тогда свободны, когда будут свободны христиане, что эмансипация евреев – это эмансипация немцев – и слова Маркса, который якобы писал, что эмансипация евреев – это эмансипация человечества от еврейства, а также – призрачная национальность еврея – национальность торгаша, денежного мешка, торговца. Помимо этого зашел спор о Гейне и его дружбе с Марксом. По этому поводу «Л.» заметил, что, при всей их (Гейне и Маркса) близости, немецкий поэт не разделял многие политические взгляды последнего и, в частности, говорил такие слова: «Я очень боюсь жестокости пролетариата и признаюсь, из-за этого страха стал консерватором». На что «Морозова» сказала: «браво!». Потом говорили о Сен-Симоне и французских «прогрессистах», и опять «Л.» привел слова Гейне: «социалистическое будущее пахнет кнутом, кровью, безбожием и обильными побоями… я не могу без ужаса думать о том времени, когда к власти придут эти темные иконоборцы… вроде моего упрямого друга Маркса». И опять «М.» зааплодировала. Возвращаясь к еврейскому вопросу, писатель из Москвы вспомнил, что Маркс писал: основной асоциальный элемент нашего времени в иудаизме; евреи усердно вносили свой жуткий вклад в историческое развитие и этот процесс доведен до современного вредоносного уровня, далее – распад; цитирую не дословно, но по смыслу. «Лингвист» поправил писателя, сказав, что тот цитирует ранние работы Карла Маркса, в частности, его статью «К еврейскому вопросу», но потом Маркс слово «евреи» заменил на «буржуа», но тут же добавил, что даже в «Капитале» есть такой «пассаж»: за любым товаром, как бы он жалко не выглядел и отвратно не вонял, – стоит необрезанный еврей! «Морозова» пошла искать «Капитал», чтобы проверить – я уже докладывал, у «Лингвиста» огромная библиотека, я же ушел, чтобы подробнее записать разговор на интересующую Вас тему.

    «Лесник»
    Донесение подшито к Делу №…/… «Лингвиста».
    Ст. лейтенант Селезнев.

* * *

Мысли у Абраши были действительно странные. То есть сначала он думал об Алене, и мысли эти были скорее грустные. Он искоса посматривал на нее, на прядь волос, на прижатые к подбородку руки, стиснувшие край одеяла, прислушивался к ее ровному, почти неслышному дыханию и понимал, что теряет, возможно, самое дорогое в своей второй жизни. Впервые за последние девять с лишним лет Абраша всерьез задумывался, а почему бы ему не жениться.

Потом он увидел занесенную снегом избушку, одиноко темнеющую в бескрайнем снежном пространстве. Ему всегда очень хотелось оказаться в таком маленьком изолированном мирке, в хорошо натопленной, чуть угарной избе посреди холодного безлюдного мира. Часто, засыпая, представлял он, как усталый, замерзший возвращается в это свое убежище, стряхивает снег, облепивший его бороду – в этот момент он всегда представлял себя с густой бородой, которую в реальной жизни никогда не носил, – снимает тулуп, валенки, вносит охапку дров из предбанника, растапливает печь в доме, а затем в баньке, протирает влажной тряпкой дощатый, грубо сколоченный стол, вынимает из погреба квашеную капусту, соленые огурцы, грибы, открывает банку тушенки, вываливает ее содержимое в кастрюлю и вместе с отварной картошкой ставит на печь. Бутыль с самогоном он вынет позже, после парилки, чтобы не потеряла она свою морозную прелесть. Изба прогревается… А за окном метет, завывает, темень.

Сейчас же в углу, за печкой, на кадке кто-то сидел. Лица ее Абраша не видел, но он знал, кто это.

– Ты бы одобрила?

– Конечно. Давно пора. Засиделся.

– А как она?

– Блеск. Лучше не найти.

– Ревновать не будешь?

– У нас здесь не ревнуют.

– А вы?
<< 1 ... 6 7 8 9 10 11 >>
На страницу:
10 из 11