Оценить:
 Рейтинг: 0

Ленинбургъ г-на Яблонского

<< 1 ... 5 6 7 8 9 10 11 12 13 >>
На страницу:
9 из 13
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Девушки и молодые женщины зачастили в «Лягушатник». В этой мороженице на Невском 24 на столах стояли сифоны с лимонадом или простой газировкой – вещь доселе невиданная, мороженое подавали в металлических креманках, сидели на плюшевых диванах весенне-болотного цвета – результат знакомства дизайнеров с картиной Ренуара, главное – можно было взять шампанского, поэтому этот центр европейской культуры называли «Бабий бар». При всем при этом очередь в «Лягушатник», змеившаяся на пол-квартала, состояла из лиц обоего пола. Пребывание в «Лягушке» и неспешное смакование разнообразного (черносмородинного, клубничного, орехового, шоколадного, сливочного пломбира, ванильного, с марципаном etc.) и очень вкусного – натурального – мороженого под холодное Советское Шампанское или с «кофе-гляссе» – ещё одно заморское чудо – все это выдавало в посетителе не столько гурмана, сколько штатника, то есть «нового человека», человека, познавшего значение и притягательную силу западного поведения и мышления.

(Когда-то здесь размещалось знаменитое кафе «Доминик», –

А белый ужин у «Донона?»
А «Доминикский» пирожок?

– в котором подавали чудный кофе, глинтвейн, шоколад, тающие во рту пирожки с рыжиками, капустой, сыром и кедровыми орехами или с гусиной печенью и прозрачным пергаментным тестом; официантами работали только татары; заядлыми «доминиканцами»-завсегдатаями были Менделеев, Достоевский, Чигорин, Глазунов, Надсон. Когда это было!!!) А ныне по Броду – Бродвею, то есть по Невскому от Литейного до Восстания по четной стороне, – хиляли чуваки в штатских траузерах с чувихами в клевых джакетах, буха?ли немного дринка, базлали… (перевод: гуляли проверенные молодые люди, уважающие высокую американскую культуру, в импортных брюках, с девушками в классных пиджачках, немного выпивали спиртного, говорили, спорили…). Американская выставка и показ мод Кристиана Диора в Москве, «Золотая симфония», а затем «Вестсайдская история», пепси-кола и Хемингуэй, Бенни Гудмен в Москве и Ленинграде и Гленн Миллер в «Солнечной долине» – это и многое другое ошеломило молодых людей, и не только молодых. Страна начала отходить от холода, оттаивать. Сначала в столицах, затем и на окраинах. Менялись стиль поведения, язык, привычки, нравы.

У Дома офицеров все оставалось неизменным. Представить себе девушку, ожидавшую снисходительной улыбки лейтенанта: «Ну, что, пошли?!» – в джинсах, кедах, мужской рубашке, с прической «под Бабетту» или «Венчик мира» – было немыслимо. Все те же прически в стиле Греты Гарбо или шестимесячные завивки, с сеточкой, те же каблучки, шляпки, плащи – уже болонья, та же пудра, те же покрасневшие на холоде носики, та же искательная, безнадежная улыбка, застывшая на ярко накрашенных губах.

Постепенно толпы по выходным у «луча надежды» стали редеть. Если ранее быть женой офицера было и престижно, и сытно, то теперь приоритеты стали на глазах меняться. Никита Сергеевич сыграл свою роль не только в сокращении численности защитников Родины, но и их материального обеспечения. Стало быть, рушилось и брачное реноме. Жена заведующего мясным отделом или администратора модного театра, телевизионного мастера или директора плавательного бассейна, женского портного или штурмана дальнего плавания – это зазвучало гордо. Если же военнослужащий, то уж не из Дома офицеров, а из Академий или, лучше всего, из чего-то ближе к космонавтике. Юрий Гагарин не зря слетал. Да и наука вошла в моду. Девушка в очках с простыми стеклами, проводившая часы в курилке публичной библиотеки, – не пустая выдумка режиссера Владимира Меньшова и феерической Ирины Муравьевой. Так что рой на углу Литейного и Кирочной редел, но не иссякал. Ещё в середине 70-х я встречал у Дома офицеров этих милых молодых девушек и уже немолодых женщин, наивно ждавших, что судьба и им улыбнется. Они были не виноваты в том, что прав Салтыков-Щедрин: Россия государство обширное, обильное и богатое; да человек-то глуп…

…«В парке Чаир распускаются розы»…

…Как будто вчера это было и – в другой жизни. Вчера я сидел и рассматривал папины ордена. Папа ордена никогда не носил. Они лежали в коробочках с сафьяновой подкладкой. У папы на пиджаке, в котором он ходил на работу, были прикреплены только орденские планки. После войны – до 1948 года – орденоносец был уважаемым человеком, что отражалось и на материальном положении. Папа бесплатно пользовался общественным транспортом, а раз в год бесплатно мог ездить лечиться на юг. Запали загадочные слова «Цихисдзири», «Цхалтубо». За каждый орден государство платило. Сколько – не помню, но вместе с другими льготами (освобождение от подоходного налога, скидка при оплате жилья и пр.) это давало ощутимое облегчение. Поэтому, думаю, он и носил орденские планки. «Это тыловики бренчат наградами», – как-то сказал он. Действительно, никто из папиных сослуживцев ордена не нацеплял. Мой дядя, окончивший войну в Германии, никогда ордена не надевал, хотя их было не меньше, чем у папы. Потом – в 1948-м году – все выплаты, льготы и пособия отменили, конечно, по желанию самих фронтовиков; о фронтовиках забыли и уже никогда не вспоминали, кроме «потешных» шествий» раз в году 9-го Мая стариков с обилием юбилейных медалей, значков Отличников Внутренних войск СССР или Внутренних войск НКВД. И двухдневные фальшивые славословия в адрес Победителей, живущих в жутких коммуналках или развалюхах-избах. Плюс праздничные наборы с полукопченой колбасой (пол-палки) и баночками с крабами и красной икрой. И – будет! Планки на папином пиджаке остались, папа их не снимал. Возможно, для памяти. Но, скорее всего, чтобы не было дырок на их месте. Другого пиджака у папы долгое время не было. Когда же появился новый костюм – это где-то к концу 50-х – планки исчезли. Я же долгое время рассматривал ордена и медали и представлял, как папа воевал. О войне он рассказывать не любил. Как и мой дядя, и все другие наши родные или друзья, прошедшие войну. (Значительно позже моя теща – человек удивительный, мужественный и добрый, меня искренне любивший и во всем поддерживающий – неожиданно резко оборвала, когда я уже не в первый раз спрашивал ее о войне. «Вы дали подписку о неразглашении?» – сыронизировал я. «Ничего я не давала. Если начну рассказывать – вспоминать, проживать все это ещё раз, я сойду с ума». Всю блокаду она была в Ленинграде, работала в городской прокуратуре референтом по особо опасным делам. Расследовала случаи людоедства, которых было значительно больше, чем можно себе представить. Страшное.)

…В другой жизни, но как будто вчера-позавчера мой папа, лет семи, также рассматривал ордена своего деда – Павла-Августина Иосифовича. Впрочем, когда папа рассматривал ордена моего прадеда, того уже звали Павлом Осиповичем – прадед перешел из Католичества в Православие. Орденов было много и, как папа рассказывал, каждый раз, когда прадед надевал все ордена, а делал он это также крайне редко, только по случаю парадов на Марсовом поле – бывшем Царицыном лугу, или Высочайших смотров Павловского лейб-гвардии полка, где он служил и которым некоторое время командовал, так вот, каждый раз получалось разное число. Папа никак не мог сосчитать, сколько у генерала Павла Яблонского их было. Более всего папе нравился Орден св. Анны 2-й степени с мечами и бантами, Орден Почетного Легиона. И ещё румынский Железный крест.

…Совсем в другой жизни, но – рукой подать, несколько поколений… Из небольшого деревянного дома, который стоял на углу Литейной першпективы и Кирошной улицы, на том месте, где находится Дом Офицеров – «луч надежды», у которого я рассматривал афиши с именами чудесных ленинградских артистов и музыкантов, – из этого казенного сруба часто выходил высокий, худощавый, но жилистый человек в длинной шубе. Он заметно горбился, поэтому впереди ее полы чуть касались земли. Офицеры на вахте около его дома, вдоль Штаба Корпуса военных поселений – это следующий дом по Литейному после Кирошной – и далее, по всему пути следования мрачного господина в простой шубе вытягивались во фрунт и замирали, но он шагал мерно, четко и, казалось, не замечал эти окаменевшие фигуры, заиндевевшие от мороза и ужаса лица. Его взгляд был устремлен вниз, словно он боялся оступиться и нарушить чеканный ритм своего движения, а голова была привычно склонена к левому плечу. Нависший лоб, надменно взлетевшие мохнатые брови, поджатые губы с чуть приподнятыми уголками, впалые щеки, мясистые, плотно прижатые к черепу уши и глубоко посаженные серые прозрачные глаза выдавали в нем человека умного, надменного, беспощадного, озабоченного и безупречного. Он переходил Фурштатскую, затем Сергиевскую и, не доходя до Захарьевской, сворачивал направо, вглубь, к Собору Преподобного Сергия Радонежского. Там он находился продолжительное время, исповедуясь и причащаясь, но чаще – просто в молитве или молчаливом раздумье. «Много ляжет на мою голову незаслуженных проклятий»… Выйдя из храма, он обычно доходил до Невы, стоял, глядя на ледоход или на темные фигурки, спешившие от берега к берегу по вставшему льду, на силуэт Петропавловской крепости, мутно вырисовывавшийся по левую руку, и возвращался домой, также тяжело, ритмично и неумолимо ступая по намертво замерзшей земле. Это был граф Алексей Андреевич Аракчеев.

…Там, где был Собор Преподобного Сергия Радонежского, с 1932 года сделали приемную НКВД, где часами выстаивали ленинградцы и невольные гости нашего города в очередях, чтобы узнать о судьбе близких – отцов, сыновей, матерей, дочерей, внуков, друзей… Справок там не выдавали, но, если посылочку не брали, значит…

«И ненужным привеском болтался
Возле тюрем своих Ленинград…»

…Во время вечерних прогулок, но чаще днем – уже при полном параде, то есть в идеально подогнанном мундире темно-зеленого цвета, но без единого ордена, темно-серых рейтузах с лампасами и в золотых эполетах, порой с накинутым на плечи плащом с пелериной – подчеркнуто скромным щеголем, чем также привлек симпатии своего первого патрона – Павла, встречал граф Аракчеев князя Виктора Павловича Кочубея. Того самого Кочубея, который приходился дедом князю Виктору Сергеевичу Кочубею – начальнику Главного управления министерства Императорского Двора и Уделов, в особняк которого на Фурштатской мы с мамой носили мои анализы, помните? Того самого князя Виктора Павловича Кочубея, которому цесаревич Александр Павлович написал 10 мая 1796 года удивительное письмо, где помимо всего прочего говорилось:

«В наших делах господствует неимоверный беспорядок; грабят со всех сторон; все части управляются дурно; порядок, кажется, изгнан отовсюду, а Империя стремится лишь к расширению своих пределов. При таком ходе вещей возможно ли одному человеку управлять государством, а тем более исправлять укоренившиеся в нем злоупотребления; это выше сил не только человека, одаренного, подобно мне, обыкновенными способностями, но даже и гения, а я постоянно держался правила, что лучше совсем не браться за дело, чем исполнять его дурно. Следуя этому правилу, я и принял то решение, о котором сказал Вам выше. Мой план состоит в том, чтобы по отречении от этого неприглядного поприща /…/ спокойно поселиться с женой на берегах Рейна, где буду жить спокойно честным человеком, полагая свое счастие в обществе друзей и в изучении природы».

Князь Виктор Павлович имел свой особняк, купленный у князя Лобанова-Ростовского, на Фонтанной реке, прямо около Цепного моста. Это было просторное, вытянутое вдоль реки трехэтажное здание с фантастически роскошными интерьерами, и князь гордился своим дворцом, достроенным и отделанным Монферраном. Однако в слободе лейб-гвардии Преображенского полка он появлялся часто и регулярно. Здесь в прекрасном деревянном доме на углу Литейной першпективы и Пантелеймоновской улицы жил его сын – князь Василий Викторович.

У князя Виктора Павловича и его супруги – Марии Васильевны, урожденной Васильчиковой, дети были на удивление красивы, аристократичны, импозантны, – что вы хотите: их прадедом был Василий Леонтьевич Кочубей – Генеральный писарь и Генеральный Судья Коша – Войска Запорожского. «Богат и славен Кочубей…» – помните? Однако Василий Викторович выделялся и своей внешностью, и своей ученостью, и непередаваемым благородством подлинного барина. Что скрывать, он был любимцем родителей. Помимо этого, молодой Кочубей был известнейшим коллекционером и нумизматом, его коллекции превосходили по качеству и объему все известные в ту пору собрания, кроме Эрмитажа. Библиотека же его насчитывала более 5 тысяч томов. Так что Управляющий (Министр) министерства Внутренних дел князь Виктор Павлович имел ещё одну побудительную причину быть частым гостем Литейной стороны: его интересовали коллекции сына.

Иногда все они: Великий Князь Михаил Павлович – Рыжий Мишка, Кочубеи, Аракчеев с Минкиной – встречались у пивного ларька на углу Артиллерийской улицы и улицы Короленко. «Клавочка, душенька, подлей графу ещё теплого, а то хворый он стал». Минкина всё норовила пролезть без очереди, Рыжий Мишка ее совестил, но она разве послушает. Поэтому ее и порешили. После двух кружек все шли в дом, где жил Самуил Яковлевич. Там в полуподвальном гастрономе давали портвейн «777». Незабываемый вкус. Помните? Маршак с ними не пил. Он писал «Сказку о глупом мышонке».

Князь Василий Викторович жил по соседству с графом Аракчеевым – через дом. Его шикарный собственный деревянный дом с обширным садом располагался на том месте, где впоследствии выстроили знаменитый Дом Мурузи. Место это примечательно не только потому, что я провел в нем тридцать пять лет своей жизни. Молодой, прекрасной жизни… Когда-то здесь стоял дом камергера и основателя Российско-американской компании Николая Петровича Резанова – Правителя канцелярии кабинет-секретаря Екатерины Второй Гавриила Романовича Державина. Примерно в то время, когда камергер Николай Резанов на шхуне «Авось», то есть в 1806 году, приближался к Калифорнии, деревянный особняк с белыми колоннами наследники путешественника продали купцу Меншуткину, а в 1808 году, когда юная Кончита, прождав более года своего возлюбленного, давно уже погибшего под Красноярском, ушла в монастырь – «я тебя никогда не увижу, я тебя никогда не забуду», – где провела 49 лет, до самой своей смерти, на участке высился уже богатый сруб с верандами и террасами.

Большинство домов в Петербурге даже в те времена были ещё деревянными…

Собственно говоря, граф Алексей Андреевич Аракчеев также имел собственный дом. На Мойке. Это был дворцовый трехэтажный особняк с обработанным ионическими пилястрами ризалитом и треугольным фронтоном, «растреллиевским» глубоким зеленым цветом, в pendant Зимнему, и, главное, вблизи Зимнего, в ансамбле Зимнего. Рядом с Государем. Именно поэтому граф – человек непритязательный и аскетичный – с такой энергией ухватился за возможность выстроить свой дом на месте сноса задворков жилых домов, выходящих фасадами на Дворцовую площадь.

Однако в этом доме граф практически не жил. Довольно скоро он понял: чтобы находится в сердце Государя, отнюдь не обязательно было жить по соседству. Зато накладнее. Значительно накладнее. При всем том, что граф Алексей Андреевич был абсолютно бескорыстен, служа своим Государям, не терпел всяческих нарушений воинской дисциплины и установленного порядка, особенно был суров к взяточникам и нещадно боролся с ними (за что также был ненавидим в высшем свете и чиновничьей элите), при всем этом он был прижимист, а точнее – скуп. Посему вскоре после постройки особняка на Мойке он его продал, оставаясь жить в скромном доме 2-й Артиллерийской бригады. Когда же Александр предложил: «Возьми дом себе», – Аракчеев ответствовал: «Благодарю, Государь, на что он мне?! Пусть останется Вашим, Ваше Величество, на мой век хватит». Здесь не столько благородство и бескорыстие. Отопление собственного дома, будь он на Мойке или на Литейной, освещение, уборка, ремонт, покраска, обслуживание – за свой счет. А так – пусть Бригада платит. Это – большая экономия.

…Встречая князя Кочубея-старшего, Аракчеев кланялся подчеркнуто и преувеличенно почтительно, словно вкладывая в свой поклон долю саркастического презрения к высоко вознесенному коллеге.

Граф Алексей Андреевич ближайшего советника Александра, князя Виктора Павловича, не любил, чувствовал в нем надменного чужака и ревновал. Он прекрасно понимал, что его Император – Александр Первый – ему, Аракчееву, никогда такого письма ни по содержанию, ни, главное, по тону и степени откровения не написал бы. Что же касается ревности… О, граф был ревнив, злопамятен и мстителен.

…Первый Министр полиции России генерал-адъютант Александр Дмитриевич Балашов, тот самый, который ездил с дипломатической миссией – не удавшейся – к Наполеону (помните «Войну и мир»?) – этот самый проницательный «омерзительный Иуда-Балашов», как величал его Иван Долгоруков, этот Балашов как в воду глядел. Когда 13 июля 1812 года Александр прибыл в Москву, Федор Васильевич Ростопчин явился к нему в Кремлевский дворец с тем, чтобы сообщить о решении собрания Московского дворянства и купечества учредить ополчение в 80 000 человек в полном снаряжении, вооружении и с провиантом, а также о собранных пожертвованиях в размере 13 000 000 рублей. Государь изволил выразить свое удовлетворение тем, что назначил Ростопчина Главнокомандующим Москвы и на прощание расцеловал его. Находившийся рядом граф Андрей Алексеевич поздравил удачливого соперника, прибавив: «Государь никогда не целовал меня, хотя я служу ему с тех пор, как он царствует». Вот тогда Балашов и шепнул Ростопчину: «Будьте уверены, граф, Аракчеев никогда не забудет и не простит вам этого поцелуя». Действительно, до конца дней Ростопчина Аракчеев всячески вредил и его карьере, и репутации, в результате чего бывший Главнокомандующий Москвы после отставки вынужден был покинуть в 1815 году Россию и жить преимущественно во Франции. Свет отторгнул его…Что там Отелло со своими страстями! Ревность российского царедворца во все времена – страшная сила.

Император Кочубея не лобызал, во всяком случае, при Аракчееве. Однако интуиция у графа была отменная. Плюс еле скрываемая ненависть сына обедневшего дворянина к представителю богатейшего и знатного рода, ведущего свою родословную с XVII века от Кучук-бея. Все свое всевластие граф постоянно направлял на сокрушение соперника – не столько в службе, сколько в сердце Александра. Император продолжал иметь душевное расположение к Кочубею, хотя после 1807 года Кочубей все более и более расходился с Государем в вопросах внешней и внутренней политики. Отставка князя в 1823 году вызвала уже нескрываемое торжество графа Алексея Андреевича. Пока же – раскланивались, хотя встречи с Министром внутренних дел его не радовали.

…Аракчеев любил своих государей, точнее – двоих из трех. Это была самозабвенная, глубокая и бескорыстная любовь. Государи и, особенно, государыни, всегда имели своих фаворитов, и эти фавориты были беззаветно преданы душой, умом, а порой и телом своему повелителю/повелительнице. Ни Меньшиков, ни Бирон, ни Разумовский, ни оба Орлова или Потемкин живота своего не жалели ради своих благодетелей, для успеха их дела, любили их горячо и доблестно любовь сию подтверждали. Но и себя не забывали. Исключение, пожалуй, составил генерал-адъютант бригадир Андрей Васильевич Гудович. Приставленный Елизаветой к Великому князю Петру Федоровичу в звании камергера (в числе пяти других) Наследника престола герцога Шлезвиг-Гольштейнского, полковник Гудович стал не только фаворитом, но наставником, соратником и другом закинутого в чужую страну несчастного неудачника-реформатора, мужа Екатерины. Гудович неотлучно состоял при Императоре, во время переворота, когда все приближенные и генералитет бежали, лишь он и фельдмаршал Миних, оставаясь верными долгу и чести, не оставили обреченного Петра Федоровича. Вместе с ним Гудович был арестован и просидел под караулом несколько недель. Последовавшее предложение Екатерины остаться на службе в прежнем звании он отверг, выехал за границу, затем вернулся в свое имение в Черниговской губернии, где прожил до самой смерти Екатерины, которой не простил смерти своего Императора. Павел при восшествии на престол призвал его в столицу, произвел в генерал-аншефы, пожаловал орденом Александра Невского, но Гудович в столице бывал наездами, а после убийства сына Петра Третьего более в Петербурге не показывался до своей смерти в 1808 году. В те времена ещё встречались порядочные люди на троне и вблизи него.

Аракчеев был предан и Павлу, и Александру. Павел вывел в люди, благодаря рекомендации графа Николая Ивановича Салтыкова, приблизил к себе толкового и старательного артиллерийского офицера, сделал комендантом Гатчины, командующим всеми своими сухопутными силами. Не ошибся, а все более очаровывался неустанной службой «лучшего в Империи мастера фрунта и дел артиллерийских». По восшествии же на престол молодой Император своего любимца и единомышленника в военном деле осыпал милостями: к 27 годам Аракчеев получил звание генерал-майора, Анну 1-й степени, св. Александра Невского орден, Грузино в Новгородской губернии, был пожалован Петербургским комендантом и возведен в баронское достоинство. Однако главная награда случилась в срединные дни ноября 1796 года. Срочно вызванный из Гатчины вступившим на престол Павлом, полковник Аракчеев как был, в одном мундире, с трудом нашел Императора в Зимнем дворце. Тот тут же произвел его в генералы, назначил комендантом столицы и представил нового военного генерал-губернатора Петербурга – цесаревича Александра Павловича. При этом он соединил руки сына и Аракчеева, изволив молвить: «Будьте друзьями и помогайте мне!». На другое утро молодой генерал вскользь посетовал новому другу, что давеча, прибыв по Высочайшему срочному вызову, не имеет даже смены белья. Александр послал ему свою холщовую рубаху. В ней, согласно завещанию, Аракчеева похоронили через 38 лет. Умирая, он держал перед собой портрет Александра. Отказавшись от пожалованных ему орденов св. Владимира и св. Андрея Первозванного, а также от звания фельдмаршала, он принял из рук Александра одну награду – портрет государя, осыпанный брильянтами. Брильянты с рамы он снял и отослал обратно, а портрет сохранил, с ним в руках он отошел в мир иной. Чу?дное, чудно?е, ныне трудно распознаваемое было время…

Князь Кочубей, в свою очередь, как, впрочем, все остальные люди его круга, симпатий к графу не испытывал, сторонился его, скрытно стыдясь общением с ним. Они раскланивались сухо и подчеркнуто официально. Соседи, как-никак.

Кого встречал граф Аракчеев с непритворной улыбкой, так это графа Петра Андреевича Клейнмихеля. Когда-то Петруша был его адъютантом. С этого и началась его блистательная карьера начальника Штаба Военных поселений, начальника Департамента поселений, министра Путей сообщений. При всем различии происхождений, они были похожи. Оба – доблестные служаки, для которых служба была смыслом жизни. Оба беззаветно служили своим государям: Аракчеев – Александру, Клейнмихель – Николаю, беспрекословно выполняя все их распоряжения. Оба были лучшими: Аракчеев – в артиллерийском искусстве, Клейнмихель – в строительном деле. Оба были неподкупны, пунктуальны, жестоки и грубы. Обоих отторгал свет и откровенно ненавидели при Дворе, но Государи без обоих не могли обойтись.

Граф Петр Андреевич квартировал рядом – по диагонали от казенного дома Аракчеева, прямо напротив особняка Кочубея: на углу Литейной першпективы и Пантелеймоновской улицы. В 1830 году Клейнмихель дом откупил. Однако в это время Аракчеев, вынужденный выйти в отставку, так как Николай не простил ему неучастия в подавлении возмущения на Сенатской площади, почти в Петербурге не бывал, проводя свое время в Грузино.

А лет за 10–12 до того момента, как Клейнмихель откупил дом на углу Литейной и Пантелеймоновской и незадолго до известного бала-маскарада, устроенного графом Аракчеевым в честь Варвары Александровны Клейнмихель, к которой Аракчеев испытывал особое расположение (это было прямо перед разводом Клейнмихелей по поводу обидного для мужчин физического недостатка супруга и, соответственно, отсутствия детей), когда на князя Кочубея по смерти графа Сергея Кузьмича Вязмитинова и последовавшей кончины Осипа Петровича Козодавлева было возложено руководство Министерством внутренних дел с прибавлением дел Департамента полиции, когда Александр Сергеевич Пушкин путешествовал по Крыму, в доме Александра Михайловича Булатова, что на 1-й Спасской улице под нумером «1» – прямо напротив моего дома Мурузи, под нашими двумя окнами, – проходили собрания «Ложи Соединенных друзей», когда состоялась закладка четвертого Исаакиевского Собора по проекту Монферрана, и Симон Боливар провозгласил федеративную республику «Великая Колумбия», то есть где-то в 1819 году или чуть позже невдалеке от резиденций Аракчеева, Кочубея-сына и Клейнмихеля – на участке № 509, как раз между 1-м и 2-м Спасскими переулками рядом с домами полковника Зотова и купчихи Сафоновой купил особняк недавно приехавший в Россию молодой австрийский каретный мастер. Иосиф Франциевич Яблонский. Мой прапрадед. Дом был хороший: трехэтажный, с изящными сандриками над окнами, белой лепниной на фасаде, окрашенном в желтый «россиевский» цвет. Каменный дом. Подданному Австро-Венгрии жить в деревянном доме было как-то непривычно…

Раскланивался ли господин Яблонский с Аракчеевым или Кочубеями, неизвестно. Скорее всего, раскланивался. Вряд ли они отвечали на его поклоны. А ежели и отвечали, то не глядя. Но услугами наверняка пользовались, как и большое количество офицеров лейб-гвардии Преображенского полка. Кареты часто ломались – вечная проблема: «дураки и дороги» – ничего не изменилось, да и потребности господ офицеров по мере продвижения по службе возрастали – требовались новые экипажи. Не случайно Иосиф Франциевич выбрал для места своего жительства самое сердце Преображенской слободы, простиравшейся от Литейного проспекта до Конногвардейской и Слоновой улиц (Суворовского пр.) и от Сергиевской улицы до Виленского переулка…Как будто вчера это было, и – в другой жизни. Вижу: из дома нумер 8 по Спасской улице – потом названной именем не очень мне симпатичного декабриста, но поэта Кондратия Рылеева – из дома номер 8 по Спасской (Рылеева) выходит пожилой господин в шубе мехом вовнутрь, с ним его сын – молодой офицер Павел Яблонский, недавно переведенный из подпоручиков 145-го пехотного Новочеркасского Императора Александра Третьего полка в лейб-гвардии Павловский полк, он ведет под руку своего сына – Александра, только что выпущенного Х классом из Училища Правоведения (59-й выпуск, 15 мая 1898 года), будущего надворного советника, с ним – мой папа, Павлуша, он в девичьем платье, как было принято в 10-х годах нового XX столетия одевать мальчиков. А вот и я. Плетусь сзади. На мне матроска с якорем и ботиночки со шнурками – подарок моего дяди. Навстречу – вдова Василия Викторовича Кочубея – Елена Павловна, урожденная Бибикова, падчерица А. Х. Бенкендорфа. Она приветлива, ей нравится платьице моего папы. Из Спасо-Преображенского собора выходит граф Аракчеев. Истово перекрестившись, басит: «Так это целая артиллерийская команда. Иоська Францевич, отдай их мне. Молодцами сделаю!» – «Этот, пожалуй, сделает!» – ехидно роняет генерал Александр Александрович Пушкин и поправляет мою матроску. Борода окладистая серебряная. Он особо любезен с Павлом Осиповичем. Знакомы ещё с Балканской кампании 1877–1878 года. Александр Александрович командовал там Нарвским гусарским полком, почти одновременно они вместе с прадедом были награждены золотым оружием с надписью: «За храбрость» и Владимиром IV степени. Сыну Пушкина тогда было 44 года, моему прадеду – около 30-ти. Павел Осипович имеет квартиру в казармах лейб-гвардии Павловского полка на Царицыном лугу (Марсовом поле), минут десять – пятнадцать неторопливым шагом от нашего дома. Генерал Александр Александрович Пушкин квартирует в Доме Мурузи, как и мы. Правда, его просторные апартаменты имеют вход с Пантелеймоновской, у нас же вход в коммуналку без удобств – с Короленко.

Иосиф Франциевич Яблонский умер в 1884 году.

Павел Осипович – в 1914-м.

Александр Павлович 1-й – в 1924-м.

Павел Александрович – в 1991-м.

Александр Павлович 2-й – ещё жив. На пути к Городу.

Уже бледнеет и светает
Над Петропавловской иглой,
И снизу в окна шум влетает,
Шуршанье дворника метлой.
Люблю домой, мечтаний полным
И сонным телом чуя хлад,
Спешить по улицам безмолвным
Еще сквозь мертвый Ленинград.

«Саша, выходи!» – это Адик Гликман. Вход в его коммуналку – тоже с Пантелеймоновской или тогда – с улицы Пестеля, первая парадная от Литейного, квартира № 14. С Адиком мы дружим. Точнее – курим. Иногда мы ходим друг к другу в гости. У него симпатичные родители, которых я не помню. Но помню бабушку. Она всегда открывала входную дверь. Полное имя Адика – Адам, что веселит наших сверстников. «Адам, а Адам, где твоя Ева?!» – это уже не шутка, а приветствие. В гости друг к другу мы ходим редко, только зимой. А как только потеплело – с середины или конца апреля – «Саша, выходи!». Если я не слышу, так как занимаюсь на рояле, мама говорит: «Тебя Адик выкликает, иди уж». Она не знает, зачем он меня выкликает. Я выглядываю в окно: он стоит на привычном месте, напротив, около дома декабриста Булатова, где проходили собрания его единомышленников.

Дом, угловой, выходящий на Рылеева и Короленко, строго говоря, принадлежал поначалу не самому Александру Михайловичу, а его матери, Марии Богдановне Булатовой, урожденной Нилус, супруге генерал-лейтенанта Михаила Леонтьевича Булатова – будущего губернатора Западной Сибири. В те пушкинские времена в народе дом называли «домом генеральши Булатовой». Александру Михайловичу он перешел по наследству позже, когда он там жить уже не мог – он вообще не мог жить, а мы там ещё не курили.

Так вот, в гости к Булатовым – удивительное семейство, даже по тем уникальным временам – мы и шли. Но не в гостиные комнаты и не в залы второго этажа, где, как говорили старушки нашего дома, бывал на балах Пушкин; нет, мы топали в подвал. Танцевал ли в залах Пушкин, мне неведомо. Возможно, старушки нафантазировали. Однако то, что в этом доме поэт бывал, это точно: в правой части дома жил в начале тридцатых годов камер-юнкер Николай Михайлович Смирнов (вместе, кстати, со своей знаменитой женой Александрой Смирновой-Россет) – близкий знакомый Пушкина. Возможно, Пушкин там даже курил, если он вообще курил. Но не в подвалах, как мы, а в гостиной или в биллиардной. Наверняка курил, потому что нервничал, когда занимал у Николая Михайловича в долг пять тысяч рублей. Николай Михайлович был большой богач. Пушкин всегда нервничал, занимая в долг, – не любил это занятие. Долг в 5000 рублей ассигнациями Н. Смирнов получил уже после смерти Пушкина – Николай отдал.

Ленинградские подвалы послевоенного времени… Это были лабиринты с навалом битого кирпича, тайными лазами в соседний подвал, кошачьими колониями, дровяными кладями, рухлядью, своими обитателями и своими законами. В то время, когда мы с Адиком спускались в подвал дома Булатовых – а это был 1953-й–54-й год, обитателей подвалов уже почти всех выловили, но милиция иногда наведывалась. С опаской, униженно пригибаясь, как бы кланяясь, спотыкаясь и матюгаясь, пробирались доблестные служители порядка сквозь завалы и полуобвалившиеся стены, обшаривая закоулки лучиками электрических фонариков. Кошки с визгом шарахались и рассыпались по сторонам.

Курили мы самые дешевые коротенькие сигареты «Новые» – сантиметра два длиной. Сначала слегка кружилась голова, и это было интересно, но потом привыкли. Влекло не курение само по себе, а весь процесс: во-первых, надо было пробраться в подвал, чтобы никто не заметил (правда, никто и не следил). В подвале был желтоватый мрак, прорезаемый лучами света, пробивающегося сквозь щели и плоские подвальные оконца, в узких коридорах которого стояли неподвижные столбы плотной пыли. Затем предстояло проникнуть в заветные укромные уголки, спокойно закурить, вслушиваясь в неясные звуки, шорохи, скрипы, вздохи старинного дома, беседуя на различные темы и наслаждаясь своим подвигом, уединенностью и недосягаемостью. Нам было лет 9–10. Потом бежали в аптеку на Пестеля и покупали «Сен-сен» – тоненькие ароматические таблеточки за 4 копейки, чтобы отбить запах изо рта. Иногда мы заходили в гости к Клейнмихелю. На углу его дома размещалась кондитерская, где можно было выпить стакан томатного сока, посыпая его крупной влажной серой солью, неизменно заполнявшей две трети граненого стакана, или – для разнообразия – яблочного, персикового или клюквенного.

Пару раз Адик приводил нового мальчика, только что переехавшего в наш дом. Очень хочется вспомнить, что это был рыжий мальчик. Надо бы вспомнить – кто проверит! Скорее всего, это действительно был рыжий мальчик. Так соблазнительно намекнуть, что я уже в ранней молодости курил и размышлял о поэзии с Нобелевским лауреатом. Потомки этот намек превратили бы в исторический факт, и обо мне писали бы монографии. И, возможно, поставили бы маленький памятник, размером с заварной чайник, вместе с памятником Бродскому, который хотели возвести в сквере рядом с домом Булатовых около Спасо-Преображеского собора на заросшем тогда сочной травой треугольнике, где располагалась временная звонница сгоревшего в 1825 году собора. После пожара хозяева «дома генеральши Булатовой» (сама Мария Богдановна ушла в мир иной в 1822 году) предоставили свой дом, в подвалах которого мы с Адиком курили, по Спасской (Рылеева) 1 для богослужения, а перед домом поставили козлы, на которых повесили новые колокола. Старые от сильного жара расплавились. Отсюда вскоре направился в свой последний путь сын генеральши – мой сосед и тезка – Александр Булатов…Потом передумали ставить там памятник Бродскому – слишком уж уникальное историческое место, – собрались сотворить его на брандмауэре Дома Мурузи. Там и мне могли бы отвести место на его тыльной стороне рядом с креплением. Однако Иосиф Бродский с семьей въехал в наш Дом Мурузи (квартира № 27 или 28 – стал забывать, первый парадный подъезд от Преображенской площади по Пестеля) в 1955 году, когда я перешел из 182-й школы в 203-ю – Анненшуле, и с Адиком уже не курил. Да и не стал бы он курить с малолетней шантрапой: был старше нас на пару лет. Я вообще бросил это занятие, так как стал заниматься плаванием. У нас – у пловцов – западло? было дыхалку табаком керосинить. Так что это был другой рыжий мальчик.

В удивительном мире я рос. Сигареты «Новые», сын Пушкина и мой прадед, Аракчеев, рок-н-ролл, дворник Алексеева, приносившая дрова, магазин с плавающими в аквариуме карпами, папины ордена, Булатовы, Танечка-физкультурница, Брюс, Миклухо-Маклай, Корчной, Кочубей, папа, Адик, Горемыкин, невесты у «луча надежды»… Я с ними беседовал, играл, жил в их мире и только к старости, во время приближения к Городу, стал понимать, какой это был странный, уникальный, так и не познанный мир, и как мне улыбнулся Всевышний, погрузив в это подрагивающее марево теней, давно ушедших, живых, загадочных и притягивающих имен, событий, соседей, предков, домов, этого пятачка, размером примерно в 2 квадратных километра, на котором была соткана история города, страны, моя история. По сию пору говорю, спорю, размышляю с моими соседями. Поражаюсь им. Восхищаюсь. Пытаюсь учиться. И не могу понять ни их, ни нашу историю, ни нашу страну, ни себя…Аполлоныч разберется.

Курить я бросил, зато начал пить. Точнее – выпивать. Сначала понемногу. И не сразу после окончания курительного периода. С зазором в лет пять… А за пять лет столько произошло!
<< 1 ... 5 6 7 8 9 10 11 12 13 >>
На страницу:
9 из 13