Плывун
Александр Николаевич Житинский
Роман «Плывун» стал последним законченным произведением Александра Житинского. В этой книге оказалась с абсолютной точностью предсказана вся русская общественная, политическая и культурная ситуация ближайших лет, вплоть до религиозной розни. «Плывун» – лирическая проза удивительной силы, грустная, точная, в лучших традициях петербургской притчевой фантастики.
В издание включены также стихи Александра Житинского, которые он писал в молодости, потом – изредка – на протяжении всей жизни, но печатать отказывался, потому что поэтом себя не считал. Между тем многие критики замечали, что именно в стихах он по-настоящему раскрылся, рассказав, может быть, самое главное о мечтах, отчаянии и мучительном перерождении шестидесятников. Стихи Житинского – его тайный дневник, не имеющий себе равных по исповедальности и трезвости.
Александр Житинский
Плывун
©А. Житинский (наследники), 2012
©«Геликон Плюс», оформление, 2012
Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.
Часть 1. Домочадец
Глава 1. Куда глаза глядят
В тот день солнце повернуло на зиму, в петербургских дворах быстрым низким пламенем горел тополиный пух, а на улицах особенно отчетливо слышны были одинокие шаги прохожих. Белая ночь наваливалась на город, словно пытаясь задушить его в своих прохладных объятиях. Стало ясно, что прошел еще один год, ибо годы в Петербурге считают именно по летам, а точнее, по проводам белых ночей.
Впрочем, мы начнем с того, что пожилой человек вышел на Первую линию Васильевского острова и закрыл за собою дверь на ключ. Над дверью висела дешевая пластиковая вывеска «Гуманитарный книжный салон “Гелиос”»; когда-то она светилась, но вот уже года три как перегорела лампочка внутри, а вывеска покрылась пылью и копотью проезжающих мимо автомашин.
Человеку было на вид лет шестьдесят пять или немного поболее, он был среднего роста, грузен, сед и слегка прихрамывал, что свидетельствовало о болезни суставов. Одет он был в неприметный серый костюм с сорочкой без галстука. На плече висел просторный и по виду пустой портфель на длинном кожаном ремне.
Он был хозяином, директором, главным бухгалтером и продавцом этого книжного салона, который, конечно же, не был никаким салоном, но всего лишь бедной книжной лавкой, а гуманитарность его состояла в том, что там продавались книги, которых хозяин не читал, но чтил априори: Хайдеггер, Пруст, Джойс, Бердяев…
В особенности директор благоговел почему-то перед Прустом и старался доставать для своего магазина решительно все издания этого загадочного для него писателя. Дело в том, что он когда-то пробовал читать один из томов «В поисках утраченного времени», кажется, «По направлению к Свану» в переводе Николая Любимова, но дальше первого абзаца не продвинулся. Этот абзац поразил его своей красотой и непонятным словом «метапсихоз». Он перечитывал его много раз, не решаясь двинуться дальше, потому что абзац сам по себе уже был законченным романом, в нем содержалось все что нужно, вся романная формула, если можно так выразиться, подобно тому, как в капле воды содержится формула океана.
Тот спешащий на зов паровозов путник, припоминающий прощальный разговор под чужой лампой и тешащий себя мыслью о скором возвращении, почему-то неизменно волновал Владимира Николаевича Пирошникова, так звали нашего пожилого книжника.
Правда, книжником его можно было назвать чисто условно, ибо книг в последние годы он почти не читал, лишь торговал ими, рассудив, что прочитал уже вполне достаточно, чтобы развить вкус, а частности повествования все равно позабыл. Он не мог вспомнить толком ни одного рассказа Чехова, кроме тех двух-трех, которые иногда перечитывал, а ведь когда-то читал их все. Гоголь весь был в волшебном тумане, почти как Пруст. Пирошников любил иногда открывать «Мертвые души» на случайной странице и вслух ее зачитывать, обращаясь к невидимой аудитории. Потом захлопывал книжку с треском и мотал головой, приговаривая: «Ах, подлец, какой подлец!..»
Этот метод он часто применял и к новым авторам, неизвестным ему, чтобы определить – достойны ли они занять место на полках его магазина. А именно, начинал читать вслух с любой страницы, иногда даже актерствуя, потом таким же резким хлопком закрывал том, будто стараясь прихлопнуть спрятавшегося там автора, и изрекал с непередаваемым сарказмом: «Шедеврально!»
После чего книжка летела в угол магазина на столик распродажи, где ее и подбирала Софья Михайловна, пожилая дама, единственная сотрудница книготорговой фирмы – а именно так именовалось заведение Владимира Николаевича на официальном языке, – и читала уже от корки до корки, после чего книга, бывало, занимала-таки законное место на полках магазина, но лишь для того, чтобы обеспечить выручку, придать делу Владимира Николаевича хоть какую-то видимость коммерции.
Блюсти принципы высокой литературы до конца Владимиру Николаевичу не позволял тощий карман. Пруста покупали плохо, да и Гоголь залеживался.
То же самое можно было сказать и о стихах – тайной страсти Пирошникова, совершенно безобидной, потому как он не досаждал ими близким, а лишь записывал иногда в маленький блокнотик, который всегда носил с собою, с пристегнутым к нему простым карандашиком. Он носил его на груди, во внутреннем кармане пиджака, вместе с паспортом.
Страсть эта внешне выражалась лишь в том, что в салоне «Гелиос» в изобилии водились стихотворные сборники, всегдашняя печаль Софьи Михайловны, которая не могла понять такой бесполезной траты торговой площади, ибо стихи продавались из рук вон плохо. Разве что забежит какой автор и, вздыхая, переминаясь с ноги на ногу, виновато купит свой тощий сборничек, чтобы подарить друзьям или важным знакомым, хотя знает, знает наверное, что читать они книжку не станут, а скорее всего свезут на дачу, где изведут на растопку печи или в сортире.
Пирошников, надо отдать ему должное, никогда не предпринимал попыток издания собственных сочинений, хотя стихи его были не хуже многих других и он иногда, выпив с приятелями, читал их вслух за столиком в ресторане или за стойкой в рюмочной, но всегда в ряду других стихов, чужих и любимых, которые помнил во множестве. Просовывал свой стишок между Блоком и Пастернаком, никогда не называя автора, на вопрос же «Чье это?» – отвечал, улыбаясь: «Угадайте». Он и с классиками делал так – читал, не называя, как бы проводя среди приятелей поэтическую викторину. Редко кто угадывал, разве что Пушкина, да и то не сразу.
Собственный вкус не позволял ему издаваться, хотя среди его знакомых были директора небольших издательств, которые, попроси он их об этом, тиснули бы тираж в пару сотен даже бесплатно, из уважения к Пирошникову, за то что он не чурался брать в свою лавку сборники самодеятельных авторов, издававших себя за свои же деньги. С ними была беда – никуда их не брали, ни в Дом книги, ни в «Буквоед», ни тем более в помпезный «Снарк». Они приходили к Пирошникову, и он ставил стихи на полку, не более трех экземпляров, и обозначал цену.
Цена была мизерная – пятнадцать-двадцать рублей, но и за такую цену этих стихов не покупали.
Классика расходилась лучше, Пушкин всегда был в чести, Пастернак с Ахматовой тоже, а из современников только Бродский, да и то сказать – какой он им современник, – так мстительно думал Пирошников, объединяя в этом местоимении всех нынешних молодых читателей, которые, галдя и дымя сигаретами, сновали туда-сюда мимо его лавки по Первой линии, торопясь в свои университеты и обратно в ночные клубы. Так ему хотелось думать.
Эти молодые люди вызывали в Пирошникове что-то вроде завистливой неприязни. А уж девицы и подавно. При том, что Владимир Николаевич прекрасно понимал, что по отношению к девицам чувство это диктуется полной невозможностью «надкусить с ними запретный плод».
Он иногда выражался изысканно. Как-никак поэт, им простительно.
…Однако мы потеряли его из виду. Где он? Куда направил свои пожилые стопы, выйдя из салона «Гелиос»?
А он уже, пересекши 1-ю линию и пройдя коротким Двинским переулком, оказался в мощенном неровной брусчаткой Тучковом переулке, по которому и последовал к Среднему проспекту.
Брусчатка напомнила ему римские площади, по которым он бродил год назад, вдыхая воздух империи, однако захолустный вид переулка никак не соответствовал величию города и усугубил печальные размышления Пирошникова.
А они были печальны не только потому, что жизнь стремительно катилась к завершению, вроде еще и не начавшись по-настоящему, не от одиночества, внезапно наставшего несколько лет назад, когда распался его очередной брак (их было три ровным счетом, если считать гражданские), не от болезней даже, напоминавших о себе ежедневно, а от вполне конкретного краха, наступившего внезапно и именно сегодня.
Владимиру Николаевичу вдруг не стало где жить и работать. Утром он получил по электронной почте письмо, в котором хозяин его съемной квартиры увеличивал квартплату наполовину, что было никак не приемлемо для доходов Пирошникова, а вдобавок на работе его ждала бумага из районного КУГИ, где сообщалось, что фирма «Гелиос» лишается льготы на аренду и со следующего месяца обязана платить не в два, не в три и не в пять раз больше, а ровно в десять. Льгота была королевская, Пирошников платил прежде всего десять процентов от обычной ставки.
Причина официально была в том, что фирма за истекший год дважды нарушала сроки выплаты арендной платы, а неофициально, как догадывался Пирошников, в желании кого-то захватить небольшое, но приятное местечко на 1-й линии, где можно было бы устроить нечто более доходное, чем салон интеллектуальной литературы.
Оба послания по сути дела не просто лишали места, но лишали возможности жить дальше на свой собственный заработок, заставляли побираться у детей, мысль о чем была невыносимой.
Детей у Пирошникова было трое, из них один приемный сын Толик, двое же других – старшая дочь Люба и младшая Анюта – были нажиты в разных браках. Про бывших жен и говорить нечего, хотя ни с одной их них он не расстался плохо, со скандалом, но пойти на унижение Владимир Николаевич никогда бы не смог. Все же худо-бедно последние три десятка лет он тянул семейный воз – то один, то другой – и никогда иждивенцем не был. Сейчас же, с одной пенсией на руках и без жилья, оставалось только податься в бомжи.
Комната в коммуналке, где он был когда-то прописан, давно была отдана дочери Любе, рожденной во втором браке – единственном официальном браке Пирошникова. Не отбирать же назад?
Тут как нельзя более некстати встретился на пути железный мусорный контейнер, какие привозят на специальных машинах, – с четырьмя прямоугольными окнами сверху для сброса в них мусора. У двух из них стояли бомжи, роясь в мусоре при помощи палок с крюком на конце.
Пирошников опустил глаза, прошел мимо не глядя. Ему почему-то всегда было неловко, стыдно – и вовсе не за этих несчастных, а за тот порядок вещей, который сделал возможной эту картину.
Настроение испортилось вконец. Он вышел на Средний проспект и увидел светящуюся вывеску итальянского ресторана Mama Roma. Недавние мысли о римской брусчатке, воспоминания об одной из тратторий Рима, где ему доводилось ужинать, да мерзейшее настроение привели к тому, что Пирошников решительно повернул ко входу и зашел в ресторан.
Он знал, что это заведение ему не по карману. Но охвативший его пофигизм отчаяния с легкостью отверг все благоразумные доводы, да вдобавок хотелось еще немного выпить.
Он сел за столик и заказал скромный ужин – пасту пенне с соусом песто и бокал красного сухого кьянти.
– И пармезаном посыпать, – напомнил он официанту.
Это звучало как музыка или стихи. Паста-пенне-песто. Кьянти-пармезан!
Официант был явно немузыкален.
Потом уже Пирошников выпил еще один бокал и пожалел, что не заказал сразу бутылку. Настроение не улучшилось. Слово «бомж» все более укреплялось в голове, и как бы для того, чтобы подтвердить его и материализовать, Пирошников не направился к метро, когда покинул ресторан, а пошел по Среднему проспекту к близкой набережной, а там повернул к Биржевому мосту.
Отчаяние все более овладевало им, он его бережно взращивал в душе, внутренне рыдая над неправильно прожитой жизнью, которая задумывалась совсем иначе, с неким смыслом и предназначением, а прошла как Бог на душу положил…
Пирошников усмехнулся. Бог все же положил на душу, не кто-нибудь. Вспомнилось из любимого Блока:
Пускай я умру под забором, как пес,
Пусть жизнь меня в землю втоптала, —
Я верю: то Бог меня снегом занес,