– Много денег уходит на бумагу и копирку. А еще неизвестно, окупится ли.
В ожидании большой литературной славы Владик публиковался непосредственно на факультете – в стенгазете «Комсомолия». Однажды там появились его стихи, в которых фигурировали голубые глаза возлюбленной – надо полагать, Анютины. Этих стихов я не помню, но тогда они не прошли незамеченными. В очередном номере «Комсомолии» им была посвящена издевательская пародия, принадлежавшая тандему остряков двумя курсами старше нас – Станиславу Рассадину, в будущем известному критику (1935–2012), и его приятелю (Евгению?) Мартюхину, которые подписывались сборным псевдонимом Братья Рассартюхины.
Их пародии тоже не помню, но помню вскоре последовавшую – не уверен, помещенную в стенгазете или оставшуюся устной, – ответную эпиграмму Владика:
Вами тонко подмечено, что я не Бальзак,
Но и вам не попасть в хрестоматии.
Оставьте мне голубые глаза,
А сами катитесь к рассартюхиной матери.
Удар наносился с умеренной оттепельной раскованностью – ниже пояса, а впрочем, по сугубо метафорической матери.
То была начальная пора турпоходов, овеянных особой духовной аурой. Я ходил более или менее регулярно и однажды попытался залучить Владика, с которым приятельствовал. В ответ я услышал:
– Группа импотентов собирается в лес, надеясь, что от этого что-то изменится.
Эта афористика не была бескорыстной. Кажется, именно в те выходные Владик и увел прелестницу Иру М. у другого моего приятеля, высоколобого Вадима Р., в поход отправившегося.
Наряду с сексом, Владик не имел ничего против и других новооткрытых утех – выезда на природу, ночного купанья голышом, компанейского трепа у костра и т. п. В турпоходах его не устраивала именно их интеллигентская программность. Дело было не в каком-нибудь там почвенничестве, просто ему была дорога осязаемая конкретика жизни, здоровый баланс между realia и realiora, то, что полвека спустя получило четкую формулировку: «Кушать – да, а так – нэт».
Навсегда запомнился тост, который он поднял однажды вечером на берегу подмосковного водохранилища (в бухте Радости!), где мы жгли костер и выпивали под принесенные с дачи и обжаренные на огне сосиски:
– Выпьем за то, чтобы у каждого аргентинского рыбака (бразильского скотовода) был такой ужин (завтрак)!
Стоял 1955 год, советские клише уже порядком поизносились, но Аксенова еще и в помине не было, и тост Владика прозвучал вполне новаторски.
В бухте Радости мы оказались не совсем случайно. Прибыли мы туда в результате небольшого – не побоюсь этого слова, туристского – марш-броска с берегов Клязьмы, где в Челюскинской мы с папой снимали дачу (впервые без умершей осенью 1954?го мамы), а в соседней Тарасовке Владик проводил лето в гостях у нашего общего сокурсника Володи.
Володя, сын знаменитого университетского русиста профессора К., был со странностями. Так, он часто сбегал из дому, что серьезно беспокоило родителей, и они придумали оригинальный выход – пригласили жить у них на даче его приятеля, Владика, чтобы Володе не нужно было искать раскрепощающей молодежной компании на стороне. Прямо под бок к Тому Сойеру поселили Гека Финна – и побеги прекратились. Для Владика же это означало безбедную дачную жизнь на всем готовом.
Профессор К. был очень старый (хотя, согласно Википедии, ему было всего 56!), совершенно лысый, если не считать седины на висках, и провербиально рассеянный.
– Катя, – обращался он за столом к жене, маленькой заботливой женщине откровенно крестьянского вида (не исключено, что обретенной в ходе диалектологической экспедиции), беспомощно шевеля перед лицом пальцами обеих рук и потерянно бегая глазами, – Катя, ты не знаешь, я сахар в чай клал?!
Она обычно знала. Думаю, что и идея одомашнения сына с помощью Владика принадлежала ей. Но, отчасти блокируя Володину тягу прочь, этот маневр не мог подавить ее окончательно, и потому поощрялись кратковременные вылазки в дикую степь, иной раз даже с ночевкой, но при непременном стабилизирующем участии Владика. Отсюда памятный костер над бухтой Радости.
По окончании Университета наши с Владиком дороги разошлись, и я ничего не слышал о нем до тех пор, пока тридцать с лишним лет спустя, уже в ходе перестройки, начав наезжать из эмиграции в Москву и пытаясь издать там книжку статей, не оказался очередной раз во дворе издательства «Советский писатель». Визиты туда были многочисленными, изматывающими и в основном бесплодными. Таким суждено было стать и этому. Но начался он обнадеживающе.
Еще издали, с улицы, я увидел подходившего к самым дверям здания высокого полного мужчину в пальто и кепке и мгновенно – по ушам – узнал его.
– Владик! – заорал я.
Он обернулся, подождал меня, мы обнялись, я рассказал ему, что? я тут делаю, он мне – что делает он, а именно заведует отделом, если не ошибаюсь, прозы. Он завел меня к себе в кабинет, обещал поспособствовать выходу моей книги, а на прощанье достал из ящика стола и протянул мне средней толщины пейпербек.
– Вот, – с винтажным юмором образца 1955 года произнес он. – Пользуясь служебным положением, издал плоды своего творчества.
Выходило, что бумага и копирка окупились.
Костюмы
Когда я учился на филфаке (1954–1959), носили, в общем, что попало. Но какой-то дресс-код, конечно, действовал. Так, я успел походить в шляпе – серой, фетровой, с полями, тульей и черной лентой вокруг. Есть даже снимок, где я в шляпе, но как бы не сам по себе, а под маской: изображаю своего сокурсника Вадима Р., на котором шляпа, да еще и черный костюм в полоску смотрелись органично.
Преподаватели, разумеется, носили костюмы, хотя на некоторых, наиболее одиозных, это выглядело непристойно, как фрак на капитане Лебядкине. Но на других, например на Николае Ивановиче Либане, темно-синий костюм, до блеска начищенный временем, скорее радовал глаз, самой своей потертостью удостоверяя компетентность владельца в вопросах литературной истории прошлого, ныне позапрошлого, века.
На студентах же костюмная пара (о тройках речь не заходила) была редкостью. Недаром послевоенному английскому роману «Трое в серых костюмах» (1945, пер. 1946) был противопоставлен наш, советский, «Трое в серых шинелях» (1948). В шинелях и гимнастерках ходил уже мало кто, может один-два студента, поступившие по некой партийно-солдатской квоте (в частности, Яша П., герой моей давней виньетки «На словесном фронте»), остальные же драпировались кто во что горазд, в частности в разного рода спортивные и полуспортивные куртки, иной раз по-шоферски, а то и по-пилотски кожаные. Модными же были куртки с кокеткой, зигзагообразно облекавшей плечи материей другого цвета. У меня одно время была такая. Носились, разумеется, и пиджаки, но полный одноцветный комплект – это было что-то особенное. Я бы сказал, что костюм взрослил и даже заранее старил своего носителя. Иногда это делалось намеренно, иногда неосознанно, но эффект преждевременной солидности был налицо, как если бы человек уже с младых ногтей видел себя готовым функционером истеблишмента.
Вспоминаются трое таких костюмоносцев.
Вадим Р
У Вадима был черный костюм в пунктирную белую полоску, который очень ему шел. Желанная аристократичность такого одеяния зафиксирована в полублатных студенческих куплетах, которые я однажды уже приводил:
Я от МГУ, а ты от Чили,
Мы были на приеме у Черчилля.
У него бостон в полоску
И вообще он парень в доску, —
Где они такого зачепили?!
Не то чтобы на Вадиме костюм сидел ладно, как влитой, – нет. Вадим горбился, правое плечо было выше левого, он был высок, но узкогруд, держался угловато, накладные плечи неровно торчали, но весь этот ансамбль ощущался как правильный, узнаваемый, соответствующий некоему эталону. У Вадима были жгуче черные волосы, богемно свисавшие на лоб, желтоватая нездоровая кожа, нос крючком, на котором сидели сверкающие золотом очки. В целом возникал образ по-своему красивого еврейского интеллектуала-оратора времен гражданской войны, готового то ли быть казненным революционной толпой, то ли повести ее за собою. Ораторствовать же он любил – энергично жестикулируя и пересыпая речь особыми излюбленными словечками, из которых помню два: достойный и карамбулет.
Эпитет достойный применялся ко всему, что заслуживало одобрения, будь то в литературной и политической истории или окружающей жизни, а речь Вадима систематически строилась именно на дебатировании pro et contra, раздаче плюсов и минусов, определении, кто достойный, а кто недостойный.
Карамбулет же был, по-видимому, неологизмом – плодом мутации в мужской род Карамболины-Карамболетты, героини арии из оперетты Кальмана «Фиалка Монмартра» (в которой блистала еще молодая Татьяна Шмыга). Карамбулетом назывался любой мужчина (друг моего детства Женька Зенкевич культивировал в таком обобщенном значении слово спортсмен), а далее, уже в порядке полета словотворческой фантазии, любой сексуальный, карьерный или иной успех.
Любимым оборотом речи у Вадима было, соответственно, словосочетание достойный карамбулет. Это звание могло присваиваться как свежеоткрытому им научному авторитету («А что, Владимир Пропп был достойный карамбулет?!»), так и, в качестве рекомендации, какому-нибудь новому кандидату в члены нашей филологической компании.
Старила ли Вадима черная пара? Думаю, да – несмотря на его бурную словесную энергию и замашки неутомимого спорщика. Он происходил из профессорской семьи, и это было видно, костюм он носил если не отцовский, то, скорее всего, в подражание отцу или кому-то из старших. Интеллектуальные же его интересы, при всей их внешней дискуссионности, несли неизбывный отпечаток прошлого – к моему удивлению, его, как и многих ему подобных, занимали тонкие извивы безнадежных идейных баталий двадцатых годов.
После окончания Университета, а тем более уехав в эмиграцию, я надолго потерял его из виду. Задним же числом оказалось, что он, конечно, стал доктором наук, но не филологических, а философских, профессором, автором сотен работ по социологии, с вольнолюбивым по тогдашним временам троцкистским уклоном. В этих тщательно эксгумированных и реанимированных спорах опять побеждали то Троцкий, то Бухарин (а теперь – surprise! surprise! – верх опять постепенно берет Сталин), но трупного запаха это не перебивало.
Вадим умер в пятьдесят с небольшим. Дуплет в угол, желтого в середину…
Игорь Ч
Кроме самого костюма, никакого компромата у меня на него, собственно, нет. Игорь, тоже мой однокурсник, учился на славянском отделении и смотрелся очень положительно. Он был среднего роста, полноват, с головой, откинутой назад, высоким лбом и вообще открытым, располагавшим к доверию лицом, с его красноватой, как бы обветренной кожей.
Костюм у него был синий, галстука он не носил, а пиджак был часто нараспашку, что подчеркивало внушавшую доверие свойскость. Но свойскость характерного двойного сорта – по принципу слуга царю, отец солдатам.
С первого же курса Игорь стал занимать более или менее ответственные посты, типа комсорга группы, потом курса, а потом, может быть, и секретаря комсомольской организации факультета. В то же время он был своим, ну или полу-своим, и в наших неофициальных компаниях, турпоходах и пьянках. И ни в чем таком нехорошем, доносительском или проработочном замечен, вроде бы, не был. Откуда же у меня непреодолимое желание все-таки закопать его в этом его – даже и не черном – костюме?!
Добавить мне практически нечего. Разве что еще одну деталь его, как теперь выражаются, телесного костюма. Все ходили кто с портфелями, кто со спортивными чемоданчиками, редкие оригиналы (вроде моего будущего соавтора Мельчука) – с рюкзаками, а мой наиболее элитарный сокурсник, сын советского посла в ООН, иногда появлялся с «дипломаткой» – плоским черным эффектно защелкивающимся кейсом. Игорь же запомнился с папкой – коричневой, кожаной, складной и без ручки, так что носить ее приходилось, старательно обхватив рукой, то впритык к правому бедру, то слегка на отлете. Таким он и остался в моей памяти: синий костюм нараспашку, голова, вдохновенно закинутая назад, и парящая в воздухе папка, – воплощенный образ открытости и доверия, но неотвратимо ассоциирующийся с формулой «К докладу», которая украшала всякого рода специальные служебные папки тех времен.
Владимир Л
Обозначаю его так ради единства стиля, в жизни же он существовал для меня сугубо по фамилии и в 3?м лице; при единственной личной встрече на факультете я не обращался к нему ни по имени, ни по имени-отчеству, а исключительно на очень сухое вы. Дело в том, что он был старшим и по возрасту, и по положению: я был вызван к нему как секретарю комсомольской организации факультета для небольшой дисциплинарной проработки.
До тех пор я знал его лишь издали. Не заметить же его было невозможно: мужчин на факультете было раз два и обчелся, а его облик, при всей подчеркнутой скромности, запоминался сразу.