– И вот был там один хороший парень, ветеринар, Рома Потебенько. Такой хороший паренек! И чистенький, и вежливый, и безотказный, и работу свою ветеринарскую любил. Но, правда, с какой-то грустью в глазах. Может, потому, что рос сиротой. Родители его разбились на машине, когда он только в школу пошел. Взяла его к себе сестра отца, и рос он все трудные подростковые годы в чужой семье. И, видимо, это крепко ему в душу запало. В общем, выучился он на ветеринара, потому как с животными и скотиной ему, пожалуй, было легче, чем с людьми, общаться, и направили в наше село по распределению. Ну, ему жить-то надо где-то, вот директор совхоза и устроил его в хату Самусихи, и сам за него платил…
А Самусиха эта жила с дочкой Вероникой, но без мужа, который от нее давно уже сбежал, потому как она кого хочешь доконать могла своей злобой. Есть такие люди, которым обязательно кого-то надо ненавидеть, на ком-то злость свою вымещать, вот она из таких и была.
– Самусиха – это фамилия такая? – спросил внимательно слушавший Абелин.
– Прозвище такое. Фамилия ее по мужу была Самусюк, вот и прозвали – Самусиха. И иначе ее за глаза никто не называл. Никто уж, наверное, и не помнил, как ее на самом деле звали. А Вероника ее, наоборот, была вся в отца – не от мира сего. Все время где-то в облаках витала. Ее спросишь о чем, а она тебя и не слышит. Потом посмотрит на тебя, глазищами похлопает, и опять куда-то отъехала. Ну и, дело-то молодое, они с Романом друг друга и полюбили. А Самусиха уперлась против этого, и ни в какую. Не отдам дочку за осеменителя и все тут. Видишь, почему-то ее донимало, что Рома по своей работе и осеменением занимался. Такая вот она была из себя аристократка! Она его этим осеменением затюкала до последней возможности. Может, потому, что о ней самой никакой осеменитель даже подумать не мог? А Рома терпел. Парень-то он терпеливый был – жизнь научила. Он мне как-то сам сказал: первая сиротская заповедь – терпи, сколько можешь. А когда уже не можешь, еще потерпи…
– Да, наука та еще! – с сочувствием к неведомому Роме согласился Абелин.
– А ты думал!.. Но потом Самусиха помаленьку сдаваться начала – смотрит, что Вероника тоже удила закусила, ни о ком больше не думает, да и народ ее застыдил: что ж ты, злыдня такая, дочкиному счастью мешаешь! В общем, сдалась, старая пробка! Свадьбу сыграли, и стал наш Рома уже не квартирантом, а приймаком… Так Самусиха совсем разошлась, потому как в тех краях приймак – положение постыдное, его тюкать – святое дело, и никто за него не заступится. В общем, затюкала она его этим осеменителем да приймаком до последней стадии!
– А что же дочка ее? Мужа не защитила?
– Вероника? Да ей все было по барабану. Ее хоть коровой, хоть кобылой назови, она даже не услышит. Всегда в отъезде – в небесах витает. И Роме тоже говорила: да ты не обращай на мать внимания! Но люди-то, они все разные, с одного все как с гуся вода, а другой из-за пустяка удавится…
И вот однажды в воскресенье Самусиха бедному Роме говорит, мы с дочкой в кино пойдем, а ты к нашему приходу пару кролей заруби да разделай, это вот занятие как раз по твоей осеменительской части. И ушли с Вероникой в клуб. Ну, Рома с горя хватанул самогонки, а у них там первач градусов по семьдесят бывает, топор достал, двоих кролей во дворе зарубил, а сам чуть не плачет от обиды. Ну что за судьба такая несчастная ему досталась! И сколько еще можно его терпение испытывать? До самой могилы, что ли?
А он, знаешь ли, в каких-то вещах чистый ребенок был! Ведь многие дети, когда их обидят, представляют себе, что вот они умрут понарошку, а все вокруг будут плакать и думать, как же мы были к нему несправедливы! А он будет все видеть и слышать… Вот и Рома так же думал иногда: только, наверное, когда я умру вдруг от несчастного случая, все и пожалеют, что так жестоко и несправедливо ко мне относились.
– Детдомовские дети так часто думают, – задумчиво сказал Абелин, вспомнив дело, в котором проходили несколько ребят из детдома. Они никак не шли у него из ума.
– Ну и Рома наш такой был. И тут ему что-то в доме понадобилось, газеты старые, что ли… Он прямо так с топором в руках в комнату вошел. А потом видит, что с топором по углам шарить неудобно, положил его на стол. Искал он эти газеты, искал, да залез в стенной шкаф. Была у них, знаешь, такая глубокая ниша прямо в стене сделана, а в ней полки положены – для горшков и кастрюль. Закрывалось все это хозяйство от глаз людских двумя ситцевыми занавесками, сходившимися посредине… А верхняя полка была как раз Роме по горло.
Причем до стены она вплотную не доходила, нижних же полок тогда и вовсе не было – их во время ремонта вытащили… Рома, он худенький был, полку чуть от стены еще отодвинул и как раз между полкой и стеной поместился. Выпрямился, и вдруг видит в зеркале напротив – его голова как будто отрубленная на верхней полке лежит! И топор весь в крови на столе…
От двери если смотреть – полная картина садистского убийства с расчленением и отделением головы от тела. Почему ему такое дело померещилось? Как такое в голову пришло? Черт его знает! Видимо, мыслями о собственной смерти себя уже до полного исступления довел…
– Ну, и самогон на этом психологическом фоне тоже не шутка, – сделал свое предположение несколько ошарашенный рассказом Абелин. – С расстройства так развезти может!
– Ага, первач там был что надо, – согласился Друз. – В общем, смотрит он на свою как бы отрубленную головушку в зеркале, и представляет себе, как Самусиха входит, видит такую картину, падает на колени и начинает каяться: что же я наделала! Кто же нам теперь Ромушку нашего вернет? Да мы бы теперь на него надышаться не могли бы!..
И так ему, понимаешь, все это живо представилось, что решил он – надо достоверности добавить. Сбегал во двор, кроличьей кровью себе по шее полосу провел, по лбу да по щекам помазал, пол кровью побрызгал, и опять в нишу за полку залез. Потом занавески задернул и под подбородком прищепкой бельевой прищемил. Посмотрел – ну, блин, полная достоверность! Ног и туловища не видно, одна голова на полке лежит… Аж самому жутко стало.
Кто его знает, чем бы все закончилось, но тут народ из клуба повалил гурьбой. Кино, кстати, я потом выяснил, тоже было не подарок на день рождения – какие-то убийства, пытки, вампиры. Самусиха с Вероникой заходят во двор. Вероника говорит: мне, мол, мама, до ветру надо после таких страстей в кино. И побежала в уборную. А Самусиха прямо домой – где там этот приймак? Сделал, что ему велено было?
Зашла она в комнату, видит на полу кровь, на столе топор окровавленный блестит. Ах, думает, гаденыш, весь дом изгваздал! Куда ж он сам-то подевался? А потом глядь – на полке голова Ромина лежит… Залитая кровью, с закрытыми глазами, язык вывален наружу… Отрубленная!.. Ну, у нее дыхание, понятное дело, и сперло. А тут голова сначала глаза так медленно открывает, а потом начинает губами шевелить…
Тут уж Самусиха, само собой, на пол бухнулась и затихла.
Рома тоже в своем шкафу стоит ни жив, ни мертв. В голове туман, не знает, что делать. Понимает, что натворил чего-то, а что теперь делать, не понимает.
Тут как раз и Вероника из уборной подтянулась. Идет себе, что-то напевает с облегчения. Заходит в хату и видит картину – на столе топор в крови, на полу маманя родная лежит кулем и не шевелится, а на полке окровавленная голова мужа поставлена… Она сразу-то не упала, на крыльцо выбралась, и как зайдется: «Рятуйтэ, люды добри, нэчыста сыла!» И потом только с крыльца скатилась и на четвереньках к забору поползла. И продолжает мычать чего-то…
Народу ж, понятное дело, после кино на улице много. Я тоже тут при исполнении – всегда после сеанса наблюдал, как бы чего не вышло. Кинулись мы к ней, а она только мычит и на дом показывает: там, мол, там… А сама потихоньку к забору так и ползет, наши ноги головой раздвигает.
Ну я, понятное дело, в дом. За мной еще народ. Вхожу – мать честная! На полу кровь, на столе топор, Самусиха лежит не шевелится, а на полке отрубленная голова с закрытыми глазами. Я за пистолет схватился, а потом думаю: ну, и куда из него палить? В голову или в Самусиху?
И тут мне сзади какой-то доброхот задрипанный говорит: «Товарищ начальник, а вы ее кочергой потыркайте, чтобы проверить… Вдруг живая еще?» И кочергу мне в руку сует. Я, честно скажу, тоже растерялся, кочергу сдуру взял и так осторожненько стал в голову тыкать…
Народ затих. Тишина мертвая.
И тут этот, понимаешь, живой труп, глаза открывает и зубами кочергу – цап! Народ взвыл и на улицу сыпанул. Я, Аверьяныч, честно тебе говорю, тоже следом…
– Это у него, у Ромы, видимо, нервный срыв случился от напряжения, – предположил Егор Аверьянович, очень сочувствовавший бедному осеменителю.
– Там, знаешь, не только у него нервный срыв случился, – помотал головой Друз. – В общем, стоим мы во дворе, а народ все прибывает, гудит… Что, да чего? И уже кто-то говорит, что из Самусихи нечистая сила всю кровь выпустила, а Роме руки-ноги пооткусала! Кто-то кричит, что надо хату срочно поджигать, спалить ее вместе с нечистой силой к чертовой бабушке! А кто-то говорит, что за батюшкой бежать надо… Я сам зубами лязгаю и не знаю, что делать… А народ все валит, к крыльцу меня толкает, я упираюсь, да куда там! Ну, чувствую, сейчас меня затопчут. Выхватил пистолет да пальнул в воздух! Народ от страха осел, попятился…
И тут вдруг открывается дверь и выходит… Рома с топором в руке! Глаза горят, морда в крови… Жуть! А все еще, ты не забывай, после кино про вампиров, под впечатлением находятся…
Смотрим мы на него и не знаем, что делать.
А он и говорит замогильным голосом:
– Жена моя тут? Где она?
И рукой с топором пот со лба вытирает. Бабы в рев!
Не знаю, чем бы все закончилось, но здесь он сам топор выронил, глаза закатил и в обморок свалился…
– И что же его – осудили? – после некоторой паузы поинтересовался дотошный Абелин.
– Да нет… Прокурором района там хороший, опытный мужик тогда был, Толопко фамилия, не стал парню жизнь ломать. Без суеты и всякого шума задания милиции, сельсовету дал, всякую разную информацию собрал, потом все сам лично исследовал и прекратил дело.
– Ну и правильно, – облегченно вздохнул Абелин.
– Так что учись уму-разуму, пока я жив. Главное – правильно организовать работу, заставить делать милицию, контролирующие органы все, что им положено, а не самому высунув язык бегать. Не набегаешься! И самое интересное – жизнь у них с тех пор наладилась. Самусиха язык свой поганый прикусила, когда малость очухалась, и так Рома с Вероникой хорошо зажили! Выходит, Аверьяныч, терпеть, конечно, надо, да не до бесконечности. И нельзя человека до крайности доводить, а то он так взбрыкнет, что мало не покажется.
1992 г.
Прокурорские страдания
Цель – определить стоимость обуви по оставленным в грязи следам.
/Из постановления о назначении экспертизы/
И тут, Генрих Трофимыч, судья спрашивает: «А проводился ли следственный эксперимент?» Я говорю: «Какой эксперимент?» А он: «На предмет установления, в состоянии ли был обвиняемый инвалид догнать потерпевшую бегом в том случае, когда у потерпевшей трусы находятся лишь на одной правой ноге?»
Прокурор Друз с отвращением посмотрел на своего тщедушного и неудержимо лысеющего заместителя Драмоедова, который докладывал о своем неудачном выступлении на вчерашнем судебном заседании. Рассматривалась попытка изнасилования и нанесения побоев инвалидом второй группы Лепетухой диспетчерше автобазы Кормухиной, не пожелавшей «вступать с ним в половые контакты на добровольной основе за деньги».
Дело было смутное – сначала инвалид с диспетчершей вроде бы обо все договорились, уже и трусы оба почти поснимали, а потом та вдруг заартачилась, стала говорить, что она не знала раньше про протез, а когда протез увидела, так ей прямо не по себе стало, и потому пусть инвалид еще денег добавляет. Инвалид разъярился, потому что был уже в состоянии сексуального аффекта, и сказал, что добавить он, конечно, может, но только кулаком по морде… Причем не один раз.
И физиономия у него при этом была такая, что диспетчерша бросилась от него бежать в «недоснятых», как было отмечено в протоколе, трусах. А инвалид в неснятом протезе, но без трусов, поскакал как козел за ней, потому что у него уже там все дымилось…
Ну, и доскакался. Дипетчерша поскользнулась и сверзилась в какую-то колдобину, да так, что сломала руку и ногу и три месяца пролежала в гипсе без возможности работать. Мало того, перелом оказался такой сложный, что теперь ей самой пришлось инвалидность оформлять.
Ну, естественно, теперь она, как человек регулярно смотрящий телевизор, требовала, чтобы ей возместили и утрату трудоспособности, и моральный ущерб. А адвокат инвалида теперь доказывал, что догнать он ее на своем протезе вообще не мог ни в коем случае, в трусах она была или без трусов. И потому, получается, бежала она куда-то в недоснятых трусах по какой-то своей надобности, и инвалид тут совершенно ни при чем…
– Ну а ты что? – спросил Друз, который, глядя за зализанные белесые волосики Драмоедова, представлял себе, как гогочет зал городского суда над двусмысленными подробностями, которые вытаскивает из глупой гусыни потерпевшей ловкий адвокат Шкиль.