Две блестящие жемчужины мягко подкатились одна к другой, стукнувшись золотыми листиками-сердечками. Темно-синие бусины – Этта искренне надеялась, что не настоящие сапфиры, – подвешивались к небольшим колечкам. Золото изгибалось, повторяя в мельчайших деталях крошечные виноградные лозы. По качеству обработки металла – немного грубоватой – и несовершенной симметрии Этта догадалась, что они были сделаны вручную много лет назад. Может, даже веков.
– Думаю, они отлично подойдут к твоему дебютному платью, – объяснила Роуз, облокотившись о стол, пока Этта изучала украшения, пытаясь понять, чем она больше ошеломлена: их красотой или тем, что мама, кажется, впервые неподдельно переживает за концерт, а не только за то, как он впишется в ее рабочий график.
До дебюта Этты как солистки оставалось еще чуть более месяца, но они с Элис, ее преподавательницей, начали охотиться за тканью и кружевом в Швейном квартале через несколько дней, как девушка узнала, что исполнит скрипичный концерт Мендельсона в Эвери-Фишер-холле с Нью-Йоркским филармоническим оркестром. Набросав эскизы и идеи, Этта обратилась к местной портнихе, чтобы воплотить их в жизнь. Золотые кружева, сплетенные в поразительные листья и цветы, покрывали ее плечи и ловко спускались к шифоновому корсажу глубокого синего цвета. Идеальное платье для идеального дебюта «тщательно скрываемого секрета классической музыки». Этте так надоел этот глупый ярлык, навешенный на нее несколько месяцев назад, после того как в «Таймсе» опубликовали статью о том, что она выиграла Международный конкурс имени Чайковского в Москве. Он только подчеркивал то, чего ей так недоставало.
Ее дебют в качестве солистки с оркестром «вот-вот наступал», уже по меньшей мере три года, но Элис решительно не желала брать на себя никаких обязательств. Как девушка с парализующей боязнью сцены, которой приходилось напрягать каждую унцию нервов, чтобы преодолеть ее на предыдущих конкурсах, Этта поначалу была благодарна. Но потом она переросла свой страх, ей исполнилось пятнадцать, шестнадцать, а теперь приближалось восемнадцатилетие, и она начала замечать детей, которых когда-то с легкостью побеждала, дебютирующих дома и за границей, обходя ее в гонке, которую она вела уже много лет. Этту стало нервировать, что ее кумиры дебютировали намного раньше нее: Гото Мидори – в одиннадцать, Хилари Хан – в двенадцать, Анне-Софи Муттер – в тринадцать, Джошуа Белл – в четырнадцать.
Элис окрестила сегодняшнее выступление в Метрополитен-музее «мягким стартом», чтобы проверить нервы, но это было больше похоже на «лежачего полицейского» на пути к большой вершине, восхождению на которую она хотела посвятить всю свою жизнь.
Мама никогда не пыталась убедить ее не играть, сосредоточиться на других предметах и всегда поддерживала в своей обычной, скупой на чувства манере. Этого должно было быть достаточно, но Этта постоянно ловила себя на том, что из кожи вон лезет, лишь бы заслужить похвалу Роуз, завладеть ее вниманием. Она билась, чтобы завоевать его, снова и снова оставаясь в проигрыше.
«Ей нет и не будет дела, до того как ты убиваешься, чтобы стать лучшей. Ты хоть иногда играешь для себя или все надеешься, что однажды она соблаговолит послушать?» – прокричал Пирс, ее лучший друг, ставший «больше, чем другом», когда Этта, в конце концов, решила порвать с ним, чтобы оставалось больше времени на репетиции. Но те слова восставали вновь и вновь, шипящим, как кобра, сомнением еще целых полгода, пока оно не пропитало Этту насквозь.
Этта разглядывала серьги. Разве это не доказательство, что матери не все равно? Что она поддерживает мечту дочери?
– А можно я и сегодня их надену?
– Конечно, – кивнула Роуз, – они теперь твои. Носи, когда захочешь.
– У кого свистнула? – пошутила Этта, застегивая сережки. Девушка не могла вспомнить, когда бы за свои сорок четыре года мама могла позволить себе подобную роскошь. Это наследство? Подарок?
Роуз напряглась, плечи ссутулились, подобно краям древнего свитка, выставленного у нее на столе. Этта ждала, что она рассмеется, но так и не дождалась – ее глупую попытку пошутить встретил лишь сухой взгляд. Повисшее молчание становилось все болезненнее.
– Мам… – пробормотала Этта, чувствуя глупое желание заплакать из-за того, что разрушила мгновение близости. – Я же пошутила.
– Знаю. – Мама подняла подбородок. – Немного больная тема… Минуло много лет с тех пор, как я была вынуждена жить так, как жила, но взгляды, которыми меня провожали окружающие… Хочу, чтобы ты знала: я никогда в жизни ничего не украла. Как бы плохо мне ни было и как бы сильно мне чего-либо ни хотелось. Однажды меня пытались обчистить – никогда не забуду, каково это. Я чуть не потеряла вещь, принадлежавшую твоему прадедушке.
За словами послышалось гудение гнева, и Этта удивилась, что ей не захотелось как можно скорее отступить.
Мама так редко говорила о семье – даже меньше, чем об отце Этты, о котором не говорила почти никогда, – и Этта поймала себя на том, что тянет за висящую ниточку в надежде распутать что-нибудь еще.
– Твой приемный отец? – спросила Этта. – Это он пытался тебя обокрасть?
Мама хмуро улыбнулась:
– Отличная догадка.
Ее родители погибли в автокатастрофе на Рождество. Дед, ставший опекуном, умер чуть больше чем через год. А приемная семья… Отчим никогда не поднимал на нее руку, но из немногих историй, которые Этта о нем слышала, он так сурово, так безоговорочно управлял жизнью Роуз, что той оставалось либо остаться и задохнуться, либо убежать в полный опасностей большой мир.
– Что это было? – спросила Этта, понимая, что слишком уж испытывает удачу. – Что за вещь он хотел украсть?
– О, одну старинную семейную реликвию. По правде говоря, я хранила ее всего по одной причине: знала, что, продав эту вещь, могла купить билет из Лондона, вырваться из приемной семьи. Я знала: твой прадед завещал ее мне, чтобы я сама выбрала свое будущее. Я никогда не жалела о том, что продала эту древность, потому что она привела меня сюда. Хочу, чтобы ты запомнила: в конечном итоге значение имеет только наш выбор. Не мечты, не слова, не обещания.
Этта покрутила головой, изучая серьги в зеркале.
– Я купила их у торговки на старом рынке – суке – в Дамаске, когда была примерно твоего возраста. Ее звали Самара, и она уговорила меня их купить, когда я сказала ей, что это моя последняя поездка и я, наконец, возвращаюсь в школу. Долгое время я видела в них конец своего путешествия, но теперь думаю, что они всегда были призваны символизировать начало твоего. – Роуз наклонилась и поцеловала ее в щеку. – Этим вечером ты будешь прекрасна. Я так тобою горжусь.
Эттины глаза обожгло слезами, и она, как никогда, пожалела, что не в силах остановить мгновение. Куда только подевались горечь и разочарование – по венам струилось чистое счастье.
Элис стукнула в дверь, прежде чем воспользоваться собственным ключом и возвестить о своем прибытии веселым «Здорово!».
– А теперь пошевеливайся, – сказала Роуз, смахивая пылинку с плеча дочери. – Мне нужно несколько минут, чтобы переодеться, встретимся на месте.
Этта встала, ее горло все еще сжималось. Ей так хотелось обнять маму, но та отошла, сложив руки за спиной.
– Увидимся на месте?
– Приеду сразу после тебя. Обещаю.
Вал огня катился по нотам, сбивая дыхание в груди Этты, просачивался сквозь кожу, мерцая в костном мозге, когда они с Элис проскользнули в еще пустой зал.
Она не могла не признать: этот скрипач… Этта посмотрела на подобранную с пола программку. Эван Паркер, точно. Она слышала его на нескольких конкурсах. Играл он вполне прилично. Может быть, даже отчасти хорошо.
«Но, – подумала Этта, ощутив прилив удовлетворения, – не так хорошо, как я».
И недостаточно хорошо, чтобы справиться с чаконой Баха из партиты номер два в ре-миноре.
Свет потускнел и прокатился по сцене всполохами меняющихся цветов: техники в будке вносили последние корректировки, чтобы освещение соответствовало настроению музыки; Эван с темными мерцающими волосами, стоя посреди сцены, принялся за чакону, словно пытался высечь из своей скрипки огонь, совершенно не обращая внимания на всех и вся. Этта знала это чувство. Она могла сомневаться во многом, но не в своем таланте и любви к скрипке.
Им не давали выбора: совет директоров музея сам назначил каждому, какое произведение исполнить на благотворительном концерте, но какая-то маленькая, кисловатая часть Этты все еще томилась от зависти. Большинство, включая ее саму, считало чакону одним из сложнейших в исполнении произведений для скрипки – тема повторялась в десятках головокружительно сложных вариаций. Эмоционально мощная, практически идеальная с точки зрения композиции. По крайней мере, когда ее играла она. Играть чакону должна была она!
Ее часть, ларго из сонаты номер три, была заключительной среди скрипок. Сладостное волнение, задумчивая медитация – не самое сложное произведение и не ярчайшее, но, как снова и снова повторяла Элис, «с Бахом схалтурить не получится». Каждое произведение требовало от исполнителя полной отдачи и сосредоточения, напряжения всего мастерства. Она сыграет безупречно, полностью сосредоточившись на дебюте.
Не на маме.
Не на том, что теперь ей некому позвонить или написать после выступления, чтобы передоговориться о времени.
Не на том, что один вечер может определить все ее будущее.
– Ты бы отлично справилась с чаконой, – сказала Элис, когда они пробрались к краю сцены, направляясь в зеленую комнату, – но сегодня за тобой ларго. Помни, это не соревнование.
У Элис такой волшебный взгляд, будто она сидит у себя дома перед камином, укутавшись в большое одеяло, рассказывая миловидным лесным созданиям сказки на ночь. Волосы, некогда, если верить фотографиям, бывшие огненно-рыжими и спускавшиеся до середины спины, теперь были коротко острижены и белы, словно молоко. Дожив до девяноста трех, она не потеряла ни теплоты, ни остроумия. Но хотя ее разум был острым, как никогда, а чувство юмора вдвойне злободневней, Этта заботливо помогла ей подняться по лестнице, стараясь не сжимать тонкую руку слишком сильно, когда один из организаторов провел их в зеленую комнату.
– Но не забывай, – ухмыляясь до ушей, прошептала Элис, – что ты – моя ученица и уже потому лучшая. И если ты чувствуешь потребность это доказать, то кто я такая, чтобы тебя останавливать?
Этта ничего не могла с собой поделать: засмеявшись, обняла наставницу за плечи и была благодарна за возвращенное с десятикратной силой объятие. Когда Этта была младше и только начинала участвовать в конкурсах, она не могла выйти на сцену, пока Элис трижды не обнимет ее и не поцелует в макушку на удачу. Это заставляло ее чувствовать себя в безопасности, вокруг плеч как будто оборачивалось теплое одеяло, и она могла спрятаться внутри этого чувства, если потребуется.
У меня есть Элис.
Пусть у нее не было больше никого, у нее была Элис, верившая в Этту, даже когда та играла из рук вон плохо. Из двух британок в ее жизни она была благодарна, что по крайней мере эта, кажется, безусловно любила ее и заботилась о ней.
Элис отступила назад, касаясь щеки Этты.
– Все в порядке, милая? Ты ведь не передумала?
– Нет! – Боже, она не могла дать Элис ни малейшего повода отменить дебют! – Просто, как обычно, нервничаю.
Элис прищурилась на что-то у нее за плечом; Этта начала было поворачиваться, чтобы посмотреть, что это, но ее наставница дотронулась до одной из сережек, в задумчивости морща лоб.