Вдохновение – бесполое создание, бескрылый гений, рожденный от непорочного зачатия матерью-девственницей. Но после его рождения уже никто не верил в то, что она девственницей и осталась. «Ребенок прошел по твоим путям», – кричали ей в лицо. «Он разорвал тебя изнутри». «Почему ты не могла столь же непорочно родить: без боли, без криков, без разрывов?» «Тебя же теперь шить-не-перешить», – возмущался доктор в белой маске, с белыми, по локоть в муке, руками. «Вот так скрываемся от докторов, тянем до последней минуты. Надеемся, что все рассосется. Само собой разойдется по организму. Ага, вдруг расплавятся синие глаза младенца, растекутся его пальцы и пяточки, и мозг под скорлупкой молодого грецкого ореха, так и останется нежной соединительной тканью, не превратиться в орган мысли.
Орган! Орган! Тут должен звучать орган. И вечно страдающий Бах пусть наяривает свою фугу. Рыба фугу, друзья-господа, с легкой руки заключенного замка Иф, стала обычным деликатесом, символом роковой смерти, которую мы едим каждый день, потому что знаем – виновны. И готовы повару-китайцу, весьма приблизительно знакомому с японской кухней, повару, который ненавидит все японское, лишь потому что его дед воевал с япошками, мы готовы отдать наши жизни. Мы вручаем ему свою судьбу и свой желудок. И наивно полагаем, что он мастер своего дела. Нет, мастеровой.
Аркадий очнулся на циновке возле кровати. Солнце заливало лицо. Он успел в ресторан, гости размещались парами, тройками, говорливыми четверками. Подсел за стол к Эмилии, хотя было еще два-три свободных.
– Доброе утро!
– Доброе, – констатировала она, погружаясь по макушку в пиалу с кофе. – Попробуй торт ручной работы, не пожалеешь.
– Его чистыми руками месили?
– Спроси, – равнодушно кивнула она в сторону официанта.
Но он не стал спрашивать. Заказал торт. И спросил ее:
– Кто ты?
– А разве не видишь? Муза. А ты? Король в изгнании?
– Бухгалтер, на самом деле, – поправил он ее. И тут же сам поправился. – Был бухгалтером. Хочу стать писателем.
– Ладно, как хочешь, – она пожала плечами, будто для нее не было ничего невозможного. И перевернула чашку на скатерть. Черное пятно поползло из-под края.
– Тебе хвост не накрутят за порчу скатерти?
– Ты заплатишь, – дернула она плечом.
– Дашь попробовать свой кофе? – официант стоял на готове и уже нес еще одну пиалу. Она шевельнула рукой, что-то вроде: пробуй, мне какое дело.
И тогда-то он узнал, что кофе исходит горечью, вырви глаз.
– Как ты можешь это пить? – отплевываясь, он тянулся за салфеткой, и никак не мог ее достать, хотя вот же она, у края, почему же он промахивается? – Как кардамон может так испортить кофе?
– Это не карадмон, его-то – щепоть, здесь на четверть – абсент.
– Господи, абсент!
– Именно его называют зеленым змием, но Господом его еще никто не называл. Думаю, ему приятно.
– Тебе можно пить алкоголь? Боже, глушить такими чашками! Сколько тебе лет?
– Хочешь узнать, можно ли тебе спать со мной? Не беспокойся, совершеннолетняя.
– Я не буду спать с тобой.
– Даже не сомневайся.
Он сомневался еще два дня.
***
– Пойдем, пойдем! – тянула Аркадия за руку Эмилия.
– Подожди, – сопротивлялся тот, – дай дослушать, – он уже начал понимать трескучего гида в сомбреро. – Про живописца де Кирико, который жил здесь.
– Все города запиханы кем-то, кто когда-то в них жил, иначе этих городов бы и не существовало. Пойдем! – сильнее дернула она Аркадия за руку. – Я все расскажу тебе про де Кирико, в 1926, в Париже я была на открытии его выставки.
– В 1926? – и он дал себя увести.
Куда уходят эти девочки? Неужели они превращаются в теток, рыхлых, ленивых, как непропеченные блины? Сколько им отпущено на свете? А может, они и не вырастают. Опадают с юных деревьев как листья осенью. На их месте через год вырастают такие же, молодые, зеленые, напитанные вековой древесной мудростью. Малышки с сапфировыми глазами старинных философов.
– Возраст – всего лишь иллюзия, – не смутилась Эмилия своей выдумки с выставкой де Кирико. – Это ведь ты всю жизнь за бухгалтерскими книгами проспал. Хочешь остановиться во времени? Есть тут один аптекарь…
Аптекарь и вправду был. С ярко-выраженным еврейским носом. Взвешивал на медных чашках весов леденцы из жженого сахара. Первое средство от кашля. На кончике носа зеленые стекла очков в золотой оправе. Руки в белых латексных перчатках. Рукавицы из драконьей кожи на стене. На вбитом в стену, между двух кирпичей, ржавом гвозде. Он глянул на посетителей, задевших дверью хрустальный колокольчик, и тут же надел рукавицы из драконьей кожи поверх латексных перчаток.
Зашумели изумруды в траве, закопошились. А он – сапогами по их честным граням, уничтожая труд ювелиров, превращая драгоценности в пыль, прошел по лугу как победитель. Сыпал изумрудную крошку в еду, добавлял в пилюли…
– Чем могу служить?
И сам подсказывал ответ: отравителем, подателем йада, ювелиром снов.
– Чай из трилистника, пожалуйста. Две порции.
– Пахнет сеном, – отметил Аркадий, едва нюхнув чашку.
Она пальцами, за края, как пиалушку, взяла вторую:
– Горящим сеном, – поправила его Эмилия. – Пылающим. Огненным. Пламенем.
– На вкус – с кислинкой. Не слишком приятный вкус.
Она кивнула, будто соглашаясь:
– Ирландский писатель Киаран Карсон открыл всему миру чудодейственный напиток – чай из трилистника. Не сообщая рецепт, он описывает действие чая – одна чашка сводит на нет любое проявление враждебных намерений, потому что «отведавший ее стремится видеть мир как искусство, а не как жизнь, которая неизбежно заканчивается смертью». Он прописал чай ирландскому народу, чтобы люди забыли о границе. Граница ведь не по земле проходит и не по воздуху, она – в умах. И чтобы снять разделение, достаточно о нем забыть. Но я бы прописала этот чай всем, например, христианам и мусульманам не помешало бы его отведать. Только представь себе, Арк: общерелигиозная чайная церемония. И пусть напиток им даже в разных чашках подносят. Христианам в белых, фарфоровых, а мусульманам в стеклянных стаканчиках. И сахар-рафинад пусть – крепостной стеной на тарелке. Сахар не вредит свободе мыслей. Ты только представь! Одна единственная порция изменила бы их восприятие мира раз и навсегда.
– И наступил бы мир во всем мире? – скептически улыбнулся он. Как милы девчачьи мысли-идеалисты. – Ты же вроде не в конкурсе красоты участвуешь, чтобы речи произносить.
– А что? Я бы могла. Жаль людей, они проводят часы, годы в вечном страхе. Боятся, что их бессмысленные, тягучие жизни вдруг оборвутся. Они предпочитают умирать каждый день, медленно, в мучениях. Растить, поднимать детей на такую же жизнь и верить, что когда-нибудь, чудесным образом, их страдания превратятся в цветы, они полюбят ближнего своего, а ближний перестанет быть солдатом в черной маске и со щитом.
– Да, все было бы намного проще, если бы волшебный чай существовал. Но существуют лишь волшебные грибы и волшебная трава, – он улыбнулся. – И эти средства примирения уже использованы. Они не помогают. Их действие проходит, и люди вновь становятся теми, кто они есть.
–Теми, кем их приучили быть, – яростно возразила она. – Теми, кого другие привыкли видеть. Вот дети, например, всегда видят в своих родителях бессмертных героев. А знаешь, что у меня осталось от родителей? Картонный ящик, в нем никому не нужные документы, десятка два фотографий, медицинские справки, подтверждающие их смерть, а ну и три пары колготок разных оттенков серого, мать их купила, но не успела надеть. Одни из них, – она задрала ногу. – Натягиваю их даже в жару. Мать носила только серые колготки.
– Мне жаль, что это случилось с твоими родителями.
– А мне не жаль. Они жили счастливо и умерли в один день. Разве не об этом пишут в сказках?
– Почему я сижу с тобой и выслушиваю весь твой бред?