Мне было четырнадцать лет, потом почти сразу исполнилось пятнадцать, так незаметно прошло время. Ему – тридцать. Так вот, Маша: я любил его, дорогая Маша, что еще могу сказать?
Я любил его, и мне было четырнадцать лет. Он был мой учитель. Я его помню, а ты не знаешь, что такое помнить, – ты даже имена своих родителей все время забываешь, потому что они забытые, о них написано только в одном особом документе. Я случайно узнал, что такой документ существует, – не узнал даже, а вычислил, потому что он непременно должен существовать, реестр забытых, потому что как иначе вести учет?
Ничего особенного в том документе нет, только имя, год и место рождения – если, допустим, сын или дочь забытого захочет что-то сделать такое, для чего потребуются имена родителей. Вряд ли это важно сейчас, конечно. Мало где требуются имена. И я всегда радовался – счастье еще, что к Маше, как к дочери забытых, не применялись никакие санкции, мы просто жили, просто поженились. Раньше, говорят, высылали, запрещали жить в столицах. Давно это было, а сейчас время стало милосерднее, справедливее.
Маша забыла, Маша не помнит свое отчество, а я почему-то – помню всегда, значит ли это, что на меня эта новая машина, этот Читатель, не действует?
И зачем пишу про реестр, разве это по-настоящему важно?
Отодвигаю записку на край стола. Думал – действительно записка будет, а выходит письмо, длинное, жалостливое.
Когда проявился диабет – подумал, что все на этом, что привычная жизнь закончилась. Но потом врач объяснила – все хорошо у тебя, мужик, живи дальше. Диета. Физические нагрузки. Клетчатка. Избегать чрезмерной инсоляции – пришлось в словаре искать слово, но только не было смысла: это когда я в последний раз загорал, смешно. На Лыткаринский карьер ездил, это если из недавнего вспоминать. Маше на даче помогал. О, ежевика, кисловато-колючая ягода, плотно спаянные с мякотью косточки, что так неприятно чувствуются на языке, – сколько обрывал соседскую, запущенную и разросшуюся, тянущуюся сквозь забор, а своей не завел. У нас только смородина, а я ненавижу ее запах. Пережил, думал, что и остальное переживу. Маше хотелось приезжать каждые выходные, оставаться с ночевкой, а это значит – везти много еды, макароны, подсолнечное масло в пластиковых бутылках, «Золотая семечка», ох уж эта «Золотая семечка», сковородки, стаканы, матрасы, дачную одежду, которой столько накопилось, что ящики шкафа не закрываются нормально, приходится силой, а обратно никакой силы не хватает. Видел уже, как сидим среди пенсионеров и немолодых женщин, сидим на влажном дерматине, которым обиты лавочки в электричках, и сильно пахнет гарью – горят торфяники в Шатуре, горят, сколько помню себя.
И запах смородины.
Он и сейчас вспыхивает, хотя открыта форточка, а там зима, конец скучного темного года без вкуса и запаха. Раньше что-то чувствовалось – деревянные лопаты дворников, убирающих снег, реагент на льду, какой-то особый колючий воздух, сухой горячий ветер метрополитена, такой разный: плотный и неприятно сухой в дверях, холодный, пронизывающий или никакой – в туннелях. Сейчас чувствовать перестал, хоть полностью высунься, хоть склонись над балконными перилами. Почему мы не можем застеклить балкон, говорила Маша, посмотри – мы же одни как не знаю кто живем, как раньше, как неблагополучные какие. Нельзя, говорил и повторял терпеливо всякий раз, потому что иначе как я буду курить, облокачиваясь на перила? Никак не выйдет. Стеклянный колпак ведь какой-то выйдет, колбочка, реторта.
И не делал, оправдывался.
Денег тоже не было, конечно. Сколько стоит сейчас застеклить балкон?
Остекление балконов под ключ балконы и лоджии без металлоконструкций в Москве по выгодной цене недорогое остекление балконов балконы с утеплением и отделкой –
И вот дальше никогда не шел, останавливался.
С утеплением и отделкой –
Что сделалось так тепло, так покойно, что представить себе не мог.
Но только чтобы закрыться, самому заключить себя в стекло, в пластик – о, ежевика, твой колючий вкус, если снова придется ехать на дачу с Машей, вообще ничего делать больше не буду, в дом не войду, не наполню ведра и лейки водой, а только пойду по тропинке вдоль соседнего заброшенного участка, стану срывать с кустов, пробовать, разгрызать, чтобы к своей смородине не возвращаться. Она еще красноватая, незрелая, не так сильно пахнет, но когда начнет –
Хорошо, не сейчас. Сейчас она под снегом стоит, все под снегом, и я –
Опираюсь на рассохшиеся перила. Они для того нужны. Сильно, сильнее. Если усилить нажатие, выступит кровь – в самый раз рука на ржавой шляпке гвоздя лежит.
Еще больнее, еще сильнее.
Еще.
Звук – тырр-ррры, такой звук, никакой не звон, который сам отключил, остался только тырр-рры, от которого и приятно, но только не теперь.
Леша я буду через пятнадцать минут
Маша теперь пишет когда – это потому, что врач просил не оставлять надолго, но что такое надолго? Чтобы я видел какой-то обозримый период времени, чтобы понимал. С той поры и началось Леша я буду через два часа десять минут Леша я буду через сорок пять минут через полчаса буду Леша через три минуты поднимаюсь бегу
Маша не поднимается, конечно, – на девятый далеко бы пришлось. Да и лифт, кажется, едет не три минуты, а много дольше. Но никогда не капризничал, не возмущался, даже если она опаздывала. Не все так плохо, да и боль поддерживает, помогает. Я же не ребенок, ну. Я могу сам, могу сам за себя.
Если захочу, то смогу даже и вниз не смотреть.
Леш, может быть, ты будешь курить в квартире?
Пятнадцать лет было нельзя, двадцать лет было нельзя – у нас чистые, розовато-белые обои, не как у моих курящих приятелей. Чистота. Я выхожу в подъезд, выхожу на балкон. Не стану курить дома только поэтому. И сама не знаешь, что предлагаешь, Маш, – так любишь, чтобы было красиво, пылесосом проходишься каждый день, через день. И тогда скоро аккуратно дала мне тряпку – разрезанную на несколько частей мою некогда белую футболку, не иначе как тоже врач велел. Должно быть занятие, трудотерапия, не знаю.
И я мыл пол, и мыл балкон.
Через пятнадцать – значит, осталось десять.
Маша будет через десять минут.
И я мыл пол.
И пахло смородиной.
Зимой вечно невыносимо пахнет смородиной. Смердит смородиной. Смеркается.
У меня осталось десять минут до Маши, потому что она зайдет с полными пакетами из продуктового – сделала все, чтобы они полными были, вот только я ничего; будет предлагать глазированные сырки и сладкий малиновый йогурт, хотя за последние два года я сильно, безобразно поправился. Раз взвесился у соседки смеха ради – сто пять килограммов, а раньше восемьдесят было, а в двадцать лет, может, и семьдесят, тогда не взвешивался, не было привычки. Может, из-за этого веса Маша и уговорила показаться терапевту, потом эндокринологу. И обнаружилось. Потому что диабет – подлый такой, коварный: болеешь, не замечаешь, а он тихонечко подтачивает, подтачивает изнутри, разъедает глаза, сосуды. Я так себе представляю. И то – я высокий, крепкий, спокойный, а в кого превратился?
Ну что же ты, а.
Крепкий.
Наверное, так легче будет – если вначале свеситься вниз, да, сильно-сильно, вот так.
Кружится голова. Может быть, и зря не застеклили – сейчас бы оставил записку, что хочу окна помыть; вот бы и вышло. Мыл, наклонился неловко. Тут движения одного достаточно, в самый раз будет.
Никогда не мыл окон, разве только смотрел, как мама –
Как мама мыла раму, и чем закончилось?
Нелепо. Никто не пишет в записке, что собирается мыть окна, Маша сразу поймет. А Женька, может быть, даже и не приедет. В трубку посочувствует. И ей подружки скажут – у тебя умер отец, так рано, ну надо же, несчастный случай, грустно-то как. И ни слезинки.
Может быть, неправильно представляю.
И когда я тушу свою переваливаю через перила балкона, понимаю, что совсем не задержусь, не повисну на руках, что так мне и надо, – в квартиру заходит Маша и пакет шелестит в ее руках.
Я не могу писать, продолжаю проговаривать про себя то, что могло быть продолжением записки, и это не простипростипрости:
Надеюсь, что будет не слишком грустно, потому что каждому понятно – и врачу, и всем, что я никогда не буду прежним Лешей, а останусь только бессмысленной тушей, не способной ни к музыке, ни к путешествиям.
Маш, Алексей Георгиевич не должен был от нас уезжать. Это же и его дом был.
Как же я его не защитил? Я ведь всегда был сильнее – а теперь почему-то нет. И если ты нашла это, если прочитала, то знай, что я уже –
Но вообще-то об этом сложно, невероятно сложно, поэтому лучше просто ответь сейчас на вопрос, даже если я не услышу, даже если в мои разбившиеся, закатившиеся глаза заглянет фельдшер скорой помощи, но ты все равно скажи: правда же, что это не я виноват?
Правда?
Правда, говорит Маша и плачет надо мной.