– На автобусе… У меня денег нет на автобус.
– У меня есть.
– Ну я не знаю…
Лис сдвигает брови, невероятная его, золотая и радостная улыбка меркнет:
– Лешк, ты что, не хочешь гулять? Смотри, погода какая – скоро ведь не будет. Золотая осень, красота. Речку пойдем смотреть, к морю спустимся, я дикий пляж знаю, где ни местных, ни туристов… Я, может, что-то о растениях расскажу, ты ж, небось, яблоню от груши не отличаешь? Вот и будем смотреть.
Как же – яблоню от груши… Яблоки-то все едят, зачем ерунду говорить? И груши видел: они гниют под ногами, быстро становятся несъедобными, каким-то белесо-муравьиным месивом. Но не спорю.
Хочу гулять, но как сказать, не знаю. С кем поедем – неужели вот с этими? Они затаились, когда Лис пришел, все-таки сторонятся взрослого, прямо как Наташка, но она не из страха, а потому, что любит меня сильно: не хочет мешать, она скромная, Наташка.
Хочу, опускаю глаза – может, поймет? Но ведь стыдно только будет, если поймет. Подумает, что я только о себе думаю, что я как все, а человек не должен быть таким, а должен – хорошим товарищем, сильным и смелым. И эти, которые в секции, – они товарищи, я должен их любить. Может быть, и не именно любить, но точно обязан быть хорошим товарищем. Поэтому говорю – нет, Лис, что ты, Лис, конечно, пойду.
– Подождешь, пока переоденусь?
– Переоденешься, а что… А, ну да. Надо будет тебе приличную туристическую амуницию справить, а то как Гаврош бегаешь. Иди, я тут подожду.
– Бегаю – как что? Как кто?..
– Не знаешь, кто такой Гаврош? Ну ничего, я потом когда-нибудь расскажу. Поспеши.
Но только он, кажется, так и не рассказал никогда, а я сам узнал, когда прочитал Гюго. Но вообще-то я не был тогда похож на этого самого Гавроша – он смелый был, и одежда рваная была оттого, что на улице спал, а у меня чистенькая, неприметная, такая у всех парней была.
И я спешу. И после слов не то чтобы теплее становится, а просто думаю, что он же не скажет всем, что нужно амуницию покупать, это только для меня слова? И дело не в том, что хочет купить, у него самого денег нет, ну разве только на автобус, а потому что посмотрел, увидел, что для долгих прогулок у меня не очень подходящий вид, обратил внимание.
Я тогда куда угодно пойду, буду слушать про растения, про температуру воды в горной реке, про методы очистки воды, про все-все.
Натягиваю длинные штаны, рубашку поверх майки- соко?лки – кто его знает, почему соко?лки, а только так старшие пацаны говорили, а мы подхватили. Теплее одеваться смысла нет, и в этом-то заживо спекусь, но только ведь Наташа увидит, что мимо нее без ничего бегу, заругается. Как так – без ничего, голышом, что ли? Смешно. Но только она говорит без ништо, и никто не смеется.
Стоило бы носки другие поискать, без дырок, но не ищу – Лис ждет. Бегу вприпрыжку, а он не один – стоит напротив Сонечка, маленькая, беленькая. И тут снова зло взяло: вообще Сонечка хорошая, нормальная девочка, она не шлялась ни с кем, не расковыривала прыщи, не воровала у воспитательниц карандаши для губ, вообще ничего такого не делала, просто сидела день-деньской на крылечке нашего корпуса или на качелях синих, скрипучих, не читала, не писала, не рисовала, только улыбалась странненько, отуманенно.
– Ого, уже собрался? – Лис кивает. – Молодец. Тут Соня с нами хочет идти. Не знаю, милая, ты же не в секции, отпустят ли? Я, конечно, попрошу…
Ты попросишь, думаю, конечно, тебе отдадут, кому она нужна; все рассчитывали, что Соню заберут быстро, потому как такая хорошенькая, беленькая, тихая, любит цветы поливать – вечно лужа на подоконнике стоит, вниз стекает, – но отчего-то не брали. Потому что, если с ней заговоришь, поздороваешься просто – не услышишь ответа. Она не реагирует, моргает, редко-редко что-нибудь сама скажет, может, о еде что или об игрушках. Она из этих, ну, зэпээр. Тринадцать лет, а до сих пор в третьем классе. Никому плохого не делала, ничего, сама за собой следит, чистая, носит в ладошках цвет шиповника, какие-то листья, ягоды, что удается найти, но люди, видно, не хотят такую. И только Лис со всем вниманием к ней, трепетно рассматривает ерунду всякую, что она во дворе на тропинках подбирает. Ой, что это у тебя? Ты знаешь, что это был такой жук, у которого… Да ты не бойся. Он мертвый, жук. Видишь? Но даже и тогда Сонечка не завизжит, не бросит жука с ладони на пол. Станет приглядываться, словно проверяя: точно ли мертвый?
Точно, точно.
Лис не обманет.
Он-то видел множество мертвых жуков на тропинках.
– Да берите ее с собой, Алексей Георгиевич, – вмешивается Наташка, – берите, берите, никого не спрашивайте. Она только с вами гуляет, с другими боится выходить.
– Но, Наташ, мы же далеко поедем… С пацанами, большими уже. Куда с девочкой? Нет, я с ней потом с радостью погуляю, но сейчас даже не знаю вот…
Соня с места не двинулась, не заплакала, не обиделась. Точно окаменевшее лицо у нее.
– Да ладно, Лис… то есть Алексей Георгиевич, – сам не ожидал от себя, говорю тихо, сдавленно, – давайте возьмем. Она вправду с нами никуда не выходит, за лето не загорела вон даже. А так Соня спокойная, неприятного ничего не будет. Я… то есть я буду присматривать, если хотите.
И тут Лис так посмотрел, что я понял – он хотел, чтобы я так сказал, он доволен, счастлив просто.
Конечно, спросил у директрисы, и мы ждали вдвоем, пока он спрашивал, даже пацаны потеряли интерес и пошли на обед, а я не смог пойти обедать, потому что неприлично, когда с минуты на минуту может вернуться человек, да и он все время в городе покупал какие-то вкусные вещи: сочники с творогом в кулинарии, жареные пирожки с мясом, маленькие груши, лимонад. А после обеда, к которому привык и что даже противно есть иногда, это все не покажется таким здоровским, когда вкус во рту от разваренных макарон, хлебных котлет, косточек из компота. А когда младше был, все любил. Все ел, даже пшеничный хлеб, который сейчас и вовсе возле тарелок оставить можно; только не оставляю. В прошлом интернате за такое по рукам били, за любое: хлеб просто на стол положишь, не на тарелку, – бац по рукам. Раскрошишь слишком – по рукам. До синяков, до крови. То есть за разное били, тут как-то поспокойнее. Хотя и злые мужики-воспитатели есть, то есть не злые, а…
– Ну… – Он возвращается, улыбается нам с Соней. – Все хорошо, можем идти. Но вот что придумал, чтобы не так скучно, – бежим? А? Вот кто быстрее до остановки?
И сам первым припустился к выходу, не очень быстро: чтобы мы сумели догнать.
Стоим на остановке, а тут долго ждать – сажусь на бордюр, штаны в пыли испачкал, а Лис не посмотрел осуждающе: он первый, кому все равно, кто понимает, что я вовсе не вымажусь непоправимо, а если и пятна будут, отстираю сам под краном, зря, что ли, хозяйственное мыло на раковине лежит? Руки как-то не сразу привык мыть, что их мыть – в лесу, возле реки? А в интернате орут: мол, руки, мыло, чума, холера, дизентерия, а ну марш отмываться, чучело такое. Хотя ни разу ничего такого, ни разу. Разве что животы болели. Поэтому он не на меня смотрит, Лис, а на Соню, хотя это я должен смотреть, раз вызвался.
– Сонь, а ты знаешь, какое это дерево? – вдруг говорит Лис.
Показывает на сосну, господи, всякий дурак знает сосну, только не Сонечка. Она качает головой, улыбается. И ведь эта сосна видна отовсюду, из каждого окна, выходящего не во внутренний дворик, а сюда, на улицу.
А к забору вывезли Алену, я совсем забыл про Алену, подумал: блин, мало мне Сони, так тут еще и она. Но если не покажемся, если не покажусь сам – она не заметит. Плохо видит, да и голова часто запрокинута – нянечки говорят, что, если мы видим такое, нужно поправить, повернуть голову, а то Алена собственной слюной подавиться может, захлебнуться и умереть. Но она вечно запрокидывает, так что если бы могла захлебнуться, то уже давно. Мы помогаем, понятно. Но кто-то стоит просто так, даже когда она явно хрипит, возится. Боятся, ну то есть говорят, что боятся, на самом деле – брезгуют. У нее слюна по подбородку течет, и не капельками, а струей, а ее только Наташа и вытирает.
Вот так говорю, но отчего-то не противно. И никогда не было противно смотреть на человеческие лица, на всякие несчастья тела.
На самом деле Алене много лет, она должна не здесь находиться, а во взрослом приюте для таких людей, то есть если есть такое место для взрослых людей.
Ее прячут.
Мы прячем.
То есть у нас прячут, мы не можем ничего, не знаем.
Когда я впервые увидел Алену, было утро. Вышел из корпуса после зарядки, осмотрелся испуганно, вроде не было никого, а как хотелось забиться хоть на веранду, хоть куда-нибудь. Дождь накрапывал. Это был мой второй день в новом интернате.
Забиться бы.
Не разговаривать.
Не смотреть.
Коляска стояла под козырьком над входом, но капли все равно попадали на теплое коричневое одеяло, которым были укрыты ее ноги. Смотрел и смотрел, как дождь растекался, пропитывал понемногу, но если так дальше продолжится, то почти наверняка вымокнет, будет холодным и тяжелым, неприятным. Решил вначале, что в коляске сидит маленький ребенок, девочка лет восьми. Только смутили короткие толстые руки возле лица – никогда не видел, чтобы так прижимали, так держали.
Не знаю, почему не испугался.
У нее взрослое длинное и большое лицо, детское тело, потому и замер, когда увидел, но поздно: она заметила, но не приподняла головы, одними глазами посмотрела.
– Привет, – сказал.
– Привет.
У нее странный глухой голос, потом узнал – не потому, что простудилась, а всегда такой.
– Ты отсюда?