Бог с вами. С Богом. С Богом.
Светофор наконец переключается на желтый солнечный свет, заливающий все вокруг.
Люди сделайте милость
Подайте на бедность слово
Подайте во имя Бога
Подайте на бедность Богу
Я вижу себя на сцене. В глазах боль, в капельках пота – рассвет.
Подайте на бедность Богу
И знаешь, что было потом? Да ничего. Нет, ну нас поздравляли, нас хлопали по плечам, нам наливали, но на сцене уже была другая банда, а потом еще одна банда, а потом фестиваль кончился. Вот, собственно, и всё. Ну разве что Майя сказала: я же тебе говорила, стихи – они сами себя пишут. А Илья спросил, помню ли я слова? Я сказал, что это было как во сне. А Илья сказал, что это был хороший сон. А какая-то девушка подошла и сказала, что не стоит оголять душу, для этого есть грудь. Она это уже говорила, но сейчас она сказала это только мне. И оголила. Немедленно. Вернее, медленно. Грудь действительно у нее была – веселая такая, утренняя, что ли. Похожая на круассан. Не внешне похожая, а в смысле съесть хочется. Но мне не нужна была ее утренняя грудь, я взял бутылку и пошел к Кинерету. А на берегу Галилейского моря сидел ты. Ты – это Бог. А рядом с тобой – твой второй. И твой второй показал мне большой палец, а ты сказал, что я иногда трогаю его душу, несмотря на то что души у него нет. А может, наоборот: твой второй сказал, что иногда я трогаю его душу, несмотря на то что души у него нет, а ты показал мне большой палец. Я молча пил из горла, а ты протянул мне свой пластмассовый стаканчик и, усмехаясь, процитировал мой сон: подайте на бедность Богу. А твой второй добавил: подайте во имя Бога и тоже протянул свой стакан. Ну или наоборот. А я сказал, что по воскресеньям не подаю. И вылил водку в Кинерет.
Средняя стоимость моей души
А потом мы поехали домой. Потому что действительно уже было воскресенье, а по воскресеньям в Израиле не подают – по воскресеньям в Израиле работают. Йом ришон называется. А следом за «первым днем» идет «второй», а потом «третий». И ничего. Я ходил на работу и в ришон, и в шени. И в йом шлиши тоже ходил. Я не отвечал на письма к тебе, я даже их не читал. Просто раскрывал конверты и сортировал письма по половому признаку. Собственно, за что мне и платили деньги. А еще светофоров стал остерегаться. От моей квартиры на Дорот Ришоним, 5, до отделения почты, что на Агриппа, 42, – шестьсот метров. Семьсот восемьдесят шагов. Девять минут пешком. Ну это если по Яффо идти. А если по Бен-Йехуда через Кинг Джордж – то тоже семьсот восемьдесят шагов. Иногда семьсот восемьдесят четыре. Иногда семьсот семьдесят восемь. Но те же шестьсот метров. И по той, и по другой дороге – один светофор. Но на Яффо – долгий, а на Бен-Йехуда – короткий, пешеходный. Его можно не замечать. Поэтому я после встречи в пустыне со светофором Иуды всегда ходил по Бен-Йехуда и всегда не замечал пешеходного светофора – перебегал дорогу, не обращая внимания на то, каким цветом горел этот светофор. Потому как кто их знает, эти светофоры.
А еще я решил сон свой записать. Ну тот – на Галилейском море. Зашел в «Графус» на Бен-Йехуда, 35, и купил тетрадку. С портретом Джима Моррисона. Когда я покупал тетрадки в последний раз – таких не было. Я бы в своем восьмом-девятом классе душу бы продал за такую тетрадку. Но некому было. А тут – пожалуйста. Ручка у меня была – Parker, которой я на письма к тебе отвечал. Ну теперь-то уже не отвечал, но ручка у меня была. И черными чернилами Бога я записал слова, что кричал тогда на Кинерете. Ну и заодно узнал среднюю стоимость моей души – двенадцать шекелей девяносто агорот. В розницу. Не бог весть какие бабки, конечно, за душу, но и душа у меня с восьмого класса основательно поистаскалась. Короче, права была та девчонка – с грудью, как утренние круассаны: не стоит оголять душу. Не стоит. И зря я ее там не трахнул. Глупо об этом сейчас думать – за два часа сорок пять минут до смерти, – но зря я ее тогда не трахнул.
Не каждому человеку дано так умереть
А в йом ревии – для всех нормальных людей это среда – так вот, в йом ревии зацвел кактус. Тот, пластмассовый. Тот, который не любил Моцарта, но зато любил Колтрейна и Тома Уэйтса. Тот, с наклейкой
. Тот, который ты тогда принес Джиму Моррисону. И сказал, что когда-нибудь кактус зацветет. Ну вот он и зацвел. В йом ревии. Ну, может, он и не в среду зацвел, а раньше – просто я это в среду заметил. Это было красиво, даже очень, вот только он еще и умер. Ну как умер, пластмассовый кактус умереть не может – он перестал говорить. Так что да – умер. Я и разговаривал с ним, и на окно переставлял, и Колтрейна ставил – бесполезно. И знаешь, что я скажу? Не каждому человеку дано так умереть. Многие вообще никогда не цветут.
Погружаемся в любовь
«Лучше не надо» – это были последние слова кактуса. Он их сказал, когда мы собирались на фестиваль. Мы думали, что это был вариант названия, а это было предупреждение. Кактус не хотел, чтобы я туда ехал. Он знал что-то и хотел меня уберечь. А я не понял. И теперь он не говорит. «Прости», – сказал я кактусу. Он не ответил – ну было бы странно, если бы мертвый кактус ответил. А потом я увидел на полу конверт от пластинки Джули Круз Julee Cruise Floating Into The Night. Я сто лет не брал ее в руки – значит, это кактус. Наверное, это последнее, что он слушал, перед тем как зацвел и умер. Я поставил пластинку и снова сел рядом с кактусом. Гипнотическая Falling – великая «заставка» «Твин Пикса». Погружаемся в любовь, запела Джули. Погружаемся, согласился я. Много лет назад тоже был «Твин Пикс» – который «Сиськи». Мне было двадцать, и я сидел за роялем, баюкая душу «Стейнвея» мелодией Билли Эванса. «Пора бы уже полюбить себя и перестать страдать», – улыбнулась она мне. Я тогда еще не знал, что ее Даша зовут, это мне потом Тёма сказал и телефон ее дал. А потом было похмелье и Моцарт. Моцарт был и в этот раз. Нет, не Даша. Звонили из «Домино» и предлагали бесплатную пиццу (диаметр 30 см, начинка на выбор) за историю о моей любви. «Это слишком много, – ответил им я. – По крайней мере, за мою историю любви», – и повесил трубку. «В этот раз не позволяй, чтобы тебе сделали больно», – сказал прозрачный голос Джули Круз. «Постараюсь», – кивнул я. Не получилось.
«Звезды по-прежнему светят», – пела Джули заклинания Дэвида Линча, а мы с кактусом сидели на полу полуторакомнатной квартиры на Дорот Ришоним, 5, и молчали. Он – потому что умер и не мог говорить, а я – потому что мне нечего было сказать. Ну или потому что я тоже умер тогда.
А сейчас я сижу в квартире на Соколе, звезды по-прежнему светят, а жить мне осталось меньше трех часов. Точнее, два часа и сорок четыре минуты. Через эти два часа и сорок четыре минуты, даже меньше, вы получите сообщение. Прослушайте его до конца. Это не спам. Я вам расскажу историю о моей любви.
Иногда просто необходимо выйти за дверь
Кстати, о любви. Пока я сидел на полу с кактусом, ко мне сосед зашел. Снизу. Тот, которого я вместо будильника использовал. Ну тот, который каждый день ровно в шесть тридцать утра травку на балконе курит. Я с ним толком и не говорил никогда, а тут он вдруг пришел и спросил: не хочу ли я пойти в кино, а то у него билеты пропадают. И все из-за девушки. Она на Еву Грин похожа и жила в доме напротив. Ходила полуголая по квартире и трисы не закрывала. А он на нее в бинокль любовался – потому как она на Еву Грин похожа и трисы не закрывает. Так вот он все хотел с ней познакомиться, но не решался. Потом подумал, что раз она на Еву Грин похожа, то наверняка кино любит. Купил билеты и думал позвать ее в кино. Но не успел. Она вдруг сама позвонила.
Сосед тяжело вздохнул и принялся рассказывать дальше. Стояла такая в окне – полуголая и похожая на Еву Грин – и рукой ему показывала: мол, возьми трубку. Он и взял. И она спросила, не помнит ли он, куда она вчера положила лифчик? Он помнил, и теперь они живут вместе. А кино она, оказывается, не любит.
Пока он мне все это рассказывал, она сама ко мне поднялась. Похожая на Еву Грин моя новая соседка остановилась в дверях и спросила моего соседа снизу:
– А что за фильм, которым ты меня хотел соблазнить?
Сосед помялся и сказал:
– Там Ева Грин снималась.
Соседка насторожилась:
– Кто такая Ева Грин?
– Смотрела «Мечтателей» Бертолуччи? Она там голая и курит.
– Нет.
– А «Город грехов»? Второй? Она там голая и курит.
– Нет.
– А «Трещины»? Она там тоже голая и тоже курит.
– Нет.
– Ну… «Дом странных детей»?
– Это же детский фильм. Она что – там тоже?!
– Нет, только курит.
– Она что – везде курит?
– Ну… нет. В «Трехстах спартанцах» не курила. Но голая была, это да.
Моя новая соседка, похожая на слегка одетую Еву Грин, стояла в дверях моей полуторакомнатной квартиры на Дорот Ришоним, 5, и курила. И эта Ева Грин этажом ниже смотрела на меня… ну, как Женщина, ради которой стоит убивать, смотрела в «Городе грехов» на весь остальной мир. Было очень жарко, и казалось, что у нее от жары сейчас вспыхнут волосы, как у Изабель в «Мечтателях» Бертолуччи.
В общем, как говорили в фильме «Дом странных детей» – в том, где Ева Грин только курит и не голая: иногда просто необходимо выйти за дверь. Я и вышел. И пошел в кино. На улицу Ллойд Джордж. «Это недалеко – в мошава германит», – сказал мой сосед снизу. А Ева Грин, ну, которая моя новая соседка, ничего не сказала. Просто курила.
Я, слава богу, не ты
У моего соседа снизу было два билета, и я, конечно, первым делом позвонил Даше. Оставьте сообщение. Я подумал и позвонил Ионе. Вне зоны доступа. Позвонил Илье – я не видел ни его, ни Майю через алеф с того времени, как они привезли меня с Кинерета домой. Оставьте сообщение. Позвонил Поллаку – оставьте сообщение. Это оставьте сообщение настолько меня достало, что я оставил сообщение. Хотел сказать, что мне нужно с ним поговорить, что мне нужно поговорить хоть с кем-то, но не сказал. Просто сказал, чтобы он перезвонил. Ну и матом обложил его за то, что трубку не берет. Ни он не берет, ни Илья, ни Иона, ни Даша. Больше звонить было некому: Ицхак в тюрьме, Авраам с улицы Бен-Йехуда не признает мобильников, кактус умер. И я пошел в кино один. По пути еще раз позвонил Даше. Ну хорошо – не один раз, а пять, а если по чесноку, то четырнадцать или шестнадцать, – но она все равно не взяла трубку.
Мне кажется, у тебя тоже такое случается. И ты такой: вот если найдется в Содоме хотя бы пятьдесят праведников и они возьмут трубку, то ради них я пощажу место сие. А в ответ тебе – оставьте сообщение. И ты тогда: если найдется десять праведников и они возьмут трубку, то не истреблю и ради них. А тебе – абонент недоступен. Ну а потом ты хотя бы одного искал, но все время на автоответчик натыкался. Ну и как результат – весь Содом разрушил. И Гоморру в придачу.
Я не ты, слава богу, я только на письма к тебе отвечал. Теперь, слава богу, не отвечаю. В общем, сунул телефон в карман и пошел искать улицу Ллойд Джордж.
Ну и это: если найдется среди тех ста пяти, записанных в памяти моего телефона, хотя бы один праведник… Хотя чего я несу! Даже тебе понятно, что праведников нет. Ты – это Бог. Непонятно, есть ли ты сам, но праведников – точно нет. Доказано Содомом. И Гоморрой.
Просто дослушайте это сообщение до конца. Это не спам. Это – исповедь. Я расскажу вам о Боге, которого не было.
Когда тебя зовет эхо – надо идти
Найти самому нужное место в Иерусалиме – невозможно. Улицы меняют религию и название, переходя из квартала в квартал; время продается на вес со скидкой, ты думаешь, что отдал деньги, а оказалось, что душу. Завтра не будет, говорит тебе Иерусалим. И знаешь почему? Здесь никогда не бывает завтра. Ты окружен тенями, и даже когда эти тени – люди, они все равно тени. И ты не идешь, ты плывешь в этом сгустившемся времени. Долго, очень долго. Когда брассом, а когда по-собачьи. Мимо тебя проплывают города, пророки и обертки от гамбургеров. И только когда ты устаешь плыть и ложишься на спину – тогда Иерусалим сам выносит тебя в нужное место.
Меня Иерусалим вынес в какой-то закрытый стенами дворик метра три на четыре, причем входа в этот дворик не было. И выхода тоже. Наверное, Иерусалим опустил меня туда сверху. Или снизу. Там не было неба – все было закрыто какими-то мостиками, галереями между домами, которые пересекались, превращаясь в паутину, которую сплел Иерусалим. По углам дворика сидели люди с какими-то неправильными, словно вырезанными из того же камня, что и дома вокруг, лицами. Причем ни там, ни там резчик не особо старался. Люди были похожи на дома, а дома на тени. Сквозь камень проросло оливковое дерево, и прошлое Иерусалима качалось на его ветках. И где-то играла музыка. Вернее, это была какая-то послемузыка. Эхо. В 72-м Pink Floyd сыграли свое «Эхо» руинам Помпеи, и пока не умерло эхо этого «Эха», мертвые камни удивленно шептали друг другу: а эти живые что-то знают про нас – мертвых. Вот такой шепот клубился из полуоткрытой двери в самом углу двора, на двери была покрытая патиной табличка с надписью «Кинотеатр», а куда-то вниз вели каменные ступени. Когда тебя зовет эхо – надо идти. И я пошел вниз.
Страсти по Андрею