– Дадите, в один год полмиллиона заработаю, – уверенно произнес сын.
– Это как?
– На подрядах при железной дороге. На мокрых выемках.
Отец проговорил:
– Слышал, слышал.
И его глаза засветились лукавством и мыслью.
– Заработаешь ли? – спросил он недоверчиво.
Максим только пожал плечом.
– Ну, допустим. Что же ты с полмиллионом делать будешь?
И отец стал укрывать одеялом ноги, приготовляясь слушать исповедь сына. Его глаза уже не блестели насмешкой и были серьезны. Казалось, он догадывался о том, что он услышит от сына, но ему не хотелось верить этой догадке.
Максим поправился на стуле. В комнате стало тихо; только свет лампадки шевелился на полу, извиваясь как червяк. Наконец, Максим заговорил, и его голос, с первых же слов, зазвучал искренно и страстно:
– А будет у меня полмиллиона, – заговорил он, – сооружу я, батюшка, на Иртыше паровую мельницу громадных размеров. И будет эта мельница совсем особая. И самый последний поденщик на этой мельнице, самый несчастный батрак будет в ней пайщиком. А я только управляющим от всех буду. Мы будем арендовать для посевов земли и привлечем к себе все соседнее крестьянство. Каждый, кто хоть вершок земли засеял для мельницы, войдет в нее пайщиком.
– Прогорите, – буркнул отец.
– Все в работе, – страстно продолжал сын, – все получают столько, сколько стоит их труд, все сильны, потому что не надорваны непосильной работой, все веселы, потому что живут в довольстве, все жаждут труда, потому что он обогащает их семьи! Можете себе представить, какая закипит у нас работа?
– Прогорите, – буркнул отец сурово и не поднимая глаз.
– Колония наша разрастется, – продолжал сын с увлечением на всем лице. – Из одной мельницы выросло пять. Они захватили в свой район целую область. Все крестьянство и купечество вошли к нам пайщиками; мы все делаем машинами. У нас своя железная дорога и пароходы. У нас училища, больницы, читальни и богадельни для стариков. Мы страшно богаты; вычислить наши обороты трудно. Мы ведем торговлю с иноземными царствами и зовем нашу фирму Великим Городом Справедливости…
– Прогорите, прогорите, – шептал отец страстно, как будто пытаясь заглушить что-то вспыхнувшее помимо его воли в сердце.
– Незакатное солнце справедливости, – говорил Максим с просветлённым лицом, – загорится над нашим городом, и я… и я, – восклицал он, – когда увижу это светлое солнышко, я прощу себе свой поджог, и ужас, и грязь, и все. Я с малых лет ни в чем, нигде, никогда не видал справедливости. Она пригрезилась мне только раз во сне, светлая и чистая, и виноват ли я, батюшка, что я иду к ней, иду. чтобы увидеть ее небесную красу въявь…
Внезапно Максим замолчал. Отец сильно ударил себя кулаком по коленке и грозно крикнул:
– Довольно!
Затем он измерил глазами сына и насмешливо спросил:
– А много ли ты жалованья за свое управление получать будешь? Тысяч шесть в год? Что же, для каторжника и это кусок!
Максим не отвечал ни слова. Отец снова измерил его глазами и снова сердито вскрикнул:
– Прогорите вы с вашей справедливостью! Слышишь? Прогорите! Никогда этого не бывало и не будет!
Он минуту помолчал и добавил:
– На десять коров непременно одна доильщица нужна, потому что эти коровы все равно все свое молоко даром по полям растеряют. Заруби ты это у себя на носу!
Он снова заглянул в глаза сына и снова сердито крикнул:
– Нельзя этого!
– Можно, – прошептал Максим, бледнея и опуская глаза.
– Нельзя, нельзя, – крикнул старик, – бред это, лихорадка, сумасшествие.
– Можно, – прошептал сын, склоняя голову.
Это возражение сильно взбесило отца. Внезапно он поднялся с постели и пошел к сыну, грозно ступая во мраке обутыми в носки ногами. Сын увидел его гигантскую фигуру с лицом, искаженным гневом, и им снова овладела безотчетная робость. Он тихо сполз со стула и опустился на колени, весь как бы съежившись и не смея поднять на отца глаз. Между тем отец приблизился к нему и, склоняясь над ним, с диким жестом, словно готовясь схватить его за шиворот, он зашептал ему в уши:
– Нельзя, нельзя, нельзя!
Максим долго стоял на коленях, по-прежнему ежась всем телом. И вдруг он поднялся на ноги во весь рост. Он был много ниже отца, но теперь отцу показалось, что он равен ему.
– Можно, – проговорил он, сверкнув глазами, и все его лицо озарилось смелостью.
Отец брезгливо шевельнул усами, повернулся к нему спиной и пошел к своей постели, грузно ступая по полу.
– Упрямая собака, – говорил он по дороге, – когда же я выбью из тебя эту дурь?
Он снова уселся на постели, прикрыв одеялом ноги. Его грудь тяжело дышала. Сын тоже почтительно опустился на стул. Его колени все еще вздрагивали, и глаза светились в полумраке. В комнате снова стало тихо. Только свет лампадки по-прежнему шевелился на полу, как червяк.
– А что если я дам тебе эти пятьсот тысяч для той картиночки? – внезапно спросил отец. – А? Что если дам, коли ты действительно так уж крепко веришь в нее?
– Верю, батюшка, верю, – прошептал сын, простирая к отцу руки.
Он увидел на лице отца выражение, которое раньше он не видел на нем никогда, и это наполнило его трепетом.
Старик сидел неподвижно, устремив взор куда-то вбок, и все его лицо было как бы освещено видением, представившимся его воображению. С минуту он сидел так, точно боясь шевельнуться, чтобы не испугать дивного видения. Сын снова сполз с своего стула и стал на колени. Надежда зашевелилась в его сердце.
– Батюшка, дай, – сказал он, ломая руки. – Дай хоть двадцать, – шептал он, – и через год я возвращу тебе тридцать, сорок, пятьдесят.
Не глядя на сына, отец проговорил, все еще как бы созерцая видение:
– Что если дам, но на условии: коль прогоришь, плюну тебе в лицо всенародно, при всем купечестве и дворянстве, и назову обманщиком, лжецом и пустомелей?
– Хоть убейте, – прошептал сын с мольбой на всем лице. Он все еще стоял на коленях.
Но старик внезапно опомнился, точно стряхнул с себя тяжесть. Его взор снова блеснул холодно и насмешливо.
– Не дам, – сурово сказал он. – Не дам, уходи. Ерунда это; простокваша; сказка о белом бычке! Сам-то ты говорильная мельница гигантских размеров!
Слова эти как кнутом хлестнули Максима. Внезапно он поднялся на ноги, измерил отца взглядом таким же насмешливым и холодным и пошел к своему стулу с выражением удалой развязности. Казалось, он понял, что сердце старика закрылось, как сундук с деньгами, и уже не отопрется более ни под каким заклинанием. Максим развязно уселся на стул, закинул нога на ногу и насмешливо сказал:
– Напрасно вы только, батюшка, надо мной глумиться изволите. Я при настоящем своем положении человек не безопасный. Я ведь однодум. – Вы вот меня за мерзавца считаете, – говорил Максим, – а я не мерзавец, а однодум. И нет на свете людей черствея однодумов, потому что у них одна только думушка, и эта думушка дороже для них всей ихней жизни.