Пироги, блины намазывала,
Стару мужу не показывала!
То лишь Васеньке ласковому,
Шатуну, женам угодливому,
Ясаулу-разбойничку —
Человеков убойничку.
– Ото московское игрыще! Свари мине чебака-а! А нехай ее чертяка зъист!
Музыкант продолжал:
Я бы взял тебя, Васенька,
Постегал бы тя плеточкой,
Потоптал бы подметочкой,
Вишь, боюсь упокойным стать.
Не случится с женой поспать!
Молодежь плясала. Позванивая колокольчиками на сапогах, плавала лебедем Олена в белой рубахе. Лицо ее не покраснело, как у прочих, но покрылось бледностью, оттого на бледном лице полузакрытые, искристые от наслаждения пляской выделялись темные глаза и черные, плотно сошедшиеся брови.
– Эх, Олена, дивчина! Краше твоей пляски нет… – кричал атаман. Его тяжелый сапог слышен был, когда он топал ногой.
Золотистые косы девки распустились, крутились в воздухе, сверкая красными бантами на концах.
– Стой, дивчина-бис!
Зазвенели колокольчики в последний раз, она топнула ногой и встала.
– На ж тебе!
Атаман бросил на шею девке тяжелое ожерелье из золотых монет.
За топотом ног не слышно песенников, чуть доносилось жужжание струн и звон подков на сапогах.
У белой стены, прислонясь спиной, стоял казак, худощавое лицо хмуро. Глаза следили за Оленой. Атаман шагнул, опустил на плечо казака тяжелую руку:
– Эге, хрестник! Нет плясунов – всех Оленка кончила…
Разин тряхнул кудрями, молчал и как будто еще плотнее налег широкой спиной на стену.
– Приутих, куркуленок![28 - Куркуль – коршун (укр.).] Рано от гнезда взлетел… Не то иные – учатся колоть, рубить, а ты на мах поганого пополам секешь, видал сам, видал, – и, дыша в лицо Разина хмелем, атаман тихо, почти шепотом прибавил: – Разбойник! Но я люблю тебя, Стенько…
– Изверился я, хрестной!
– Не-ет! – Атаман открыл рот и отшатнулся.
Разин свистнул, отделился от стены:
– Место дай, черти!
Плясуны сбились в кучу к окнам. Взвилась над волосами сабля, засверкали подковы на сапогах. На кровати атамана, крытой ковром из барсовых шкур, сидел московский гость, его волчьи глаза следили за плясуном неотступно, но видел боярин лишь черные кудри, блеск на пятках плясуна да круг веющей сабли. От разбойных посвистов у боярина холодело в спине, плясун ходил, веял саблей, его глаза при колеблющемся, тусклом пламени свечей, поставленных на дубовой полке, горели. Московский гость вздрогнул, втянул голову и закрыл глаза, потом открыл их, тяжело вздохнув: высоко над его головой, чуть звеня, стукнула, вонзилась в стену сабля. Казак стоял на прежнем месте у стены, дышал глубоко, глядел, как всегда, угрюмо-спокойно. Зазвенели шаркуны на сапогах, Олена подбежала к нему, прижалась всем телом, сказала:
– Стенько, я люблю!
– Брось батьку дар!
Девка сорвала с шеи монисто, бросила на пол.
– К отцу, Олена… благословимся. Эй, хрестный, пошли саблю, у тебя своя лучше!
Олена и казак ушли. Атаман молча пнул ногой брошенное девкой ожерелье и громко закричал пирующим:
– Гости, прими ноги! На чужой каравай очей не порывай, со стола не волоките ничего…
– Скуп стал, ба-а-тько-о!
Хата атамана медленно пустела и наполнялась прохладой. Ушли все, только московский гость сидел с ногами на постели, крестился, шептал что-то. Атаман молча сел на край кровати.
– Зришь ли, Корнеюшко, молодца? Таким быть не место, как он… таких скакунов земля-мать долго не носит…
– Знаю, боярин!
– А и знаешь, Корнеюшко, да не все. Чуешь ли беду? Я ее чую! Холопи на Дон бегут, и Дон их примает… Много их и веком бегало, а бунт не завсегда крепок. Бывает он тогда, когда такая рука да удалая голова здынется из матерней утробы. И ныне, знаю я, ежели не изведем корень старого Рази козака… Его понесут завтра…
– Эге! Вино твое не простое, боярин Пафнутий?
– Старика нынче отпоют.
Атаман встал, зашагал по горнице и, видимо больше думая о своей обиде, тряхнул головой:
– Оленка-бис!
– Станешь боярином, Корнеюшко, ино мы тебе родовитее, краше невесту сыщем…
Атаман подошел к дверям, где недавно пировал круг, крикнул:
– Гей, казаки!
Боярин вздрогнул.
В светлицу вошли два дежурных казака.
– Проводите боярина в дальнюю хату, где дьяки спят… Там ему налажено место!
Московский гость встал и, не кланяясь, подал атаману сухую холодную руку:
– Доброй ночи, отаман! И доброй ночью посмекай, как быть лучше и что мной тебе сказано о том… Ведаю я людей, – тяжко тебе с вольного Дона неволю снять… Спихни эту неволю на нас. Москва – она государская, людишек и места в ней много, Москва знает, что кому отсечь.
– Прощай, боярин!
Гость ушел, атаман ходил по светлице, пока не оплылы до углей свечи.